— Такой большой и такой глупый… Думает ли он о чем-нибудь, когда бегает, вытаращив глаза?..
А Никита украдкой ощупывал книгу, боясь взглянуть на нее. Все страницы слиплись. Тяжкое горе придавило его.
— И штаны-то совсем дрянные, заплатка на заплатке из старого тряпья… — безразлично сказал Никита, думая о своем несчастье.
— Уж молчал бы лучше! Из тряпья! Чем же я должна нее. Все страницы слиплись. Тяжкое горе придавилося у меня в сундуках? Господи, думает ли он когда-нибудь о том, чей он сын! Ох, и возьмусь я еще за него, пучеглазого! Коплю-коплю все его грехи, чтобы когда-нибудь разом за все спросить. Да еще так спрошу, так спрошу, что не сладко ему будет…
Мальчик, горюя больше из-за книги, нежели из-за штанов, захныкал, роняя изредка бессвязные слова.
— Как он теперь людям на глаза покажется? Ну, погоди у меня!..
— Всю жизнь только и грозишься…
— Погрожусь-погрожусь, да как-нибудь и возьмусь за него…
Никита сидел молча, лишь изредка всхлипывая. Федосья тоже умолкла и теребила в руках какую-то ветвистую травку.
— Ну, перестань хныкать! — сказала она наконец деланно строгим тоном.
Никита отодвинулся от матери и еще громче всхлипнул.
— Ну-ка, милый, посмотри, какая она красивая… — сказала спустя некоторое время мать и протянула сыну разложенную на ладони траву-тысячелистник.
Но тот замотал головой и вдруг, громко разрыдавшись, прокричал:
— У меня книга промокла!.. А ты все о штанах…
— Ой ли! А я, глупая, еще ругала свое дитя! — воскликнула Федосья с отчаянием в голосе. — Милый мой, вот горе-то!.. Это все оттого, что пропали у нас Чернушка и Рыженький!.. По людям пошли…
Никита бросился к ней и стал обнимать ее, но было уже поздно. По несказанно дорогому лицу матери катились слезы. Надо было как-нибудь отвлечь ее от воспоминаний о пропавшей скотине.
— Не надо, мама, ну, не надо…
— Погоди, сынок, не буду… — пробормотала она, утирая слезы.
Мать и сын окончательно помирились. И двенадцатилетний сорванец каким-то чудом стал вдруг до того легким и маленьким, что уместился на сухоньких руках матери, а голова его покоилась на ее изнуренной, иссушенной тяжким трудом груди.
Тихо покачивая сына, мать еле слышно бормотала:
— Опять у моего птенчика глазки покраснеют… Давно-давно, когда моему сыночку было два годика, сглазила его старуха Мавра. «Ой, говорит, бедняжка, какие у него прекрасные глаза!» В ту же ночь у моего сыночка сильно заболели глазки. С тех пор, как заплачет мой маленький, так глазки у него и краснеют… Ну-ка, посмотрим, что с твоей книгой сделалось…
Осторожно извлекли учебник. Так оно и есть, слиплись страницы. Завернув книгу в снятый с головы платок, Федосья встала, и они пошли дальше по скользкой после дождя тропе. Как только дорога становилась прямой и ровной, они бежали, чтобы хоть немного отогреться. Было очень холодно, и очень хотелось есть.
Солнце уже зашло, и они шли теперь медленно, пошатываясь, переходя вброд ручейки, то и дело пересекающие дорогу.
Федосья часто оглядывалась назад и приговаривала:
— Хоть бы одна живая душа…
Но кругом никого не было. Только шумела тайга, и мохнатые вершины деревьев покачивались, будто стараясь содрать тучи с неба.
Они шли усталые и изнуренные, безучастные ко всему па свете.
— Что это за люди? — неожиданно загремел у них над ухом голос.
Обняв сына, Федосья с удивительной ловкостью отскочила в сторону.
Это был, оказывается, Афанас Матвеев. Он так промок, будто только что вылез из воды, и это обстоятельство, видно, особенно веселило его. Черная как смоль поджарая лошадь блестела под ним, словно отполированная. Она быстро перебирала высокими, тонкими ногами, поводила ушами и, роняя из углов рта белую пену, красиво изгибала шею, стараясь обойти стороной мать и сына и броситься в веселый галоп.
Ведь только и мечтали о том, чтобы кого-нибудь встретить, а не заметили, как подъехал верховой!
— Что нового, друзья мои? — спросил Афанас скороговоркой.
Немного помедлив, Федосья чуть слышно проговорила охрипшим голосом:
— У нас ничего, а у тебя?
— И у меня ничего… Промокли?
— Промокли, — охотно отозвался обрадованный Никита.
— Устали?
— Устали.
— Продрогли?
— Продрогли.
— Ох вы, мои бедняжки! Вон там, за поворотом будет амбар. Там всегда найдет отдых уставший, тепло — замерзший, еду — голодный…
Скоро действительно показался амбар. Афанас легко соскочил с коня и, сняв одним движением руки переметные сумы и седло, похлопал лошадь ладонью по крупу.
— Покормись, дружок… — сказал он и заглянул в амбар. — Вот разбойники, дров-то ведь не оставили!
Весело обругав проезжих, он быстро сходил в лес, принес охапку хворосту и развел большой костер.
— Грейтесь и сушитесь, друзья!
Афанас достал из переметной сумы чайник, сбегал к озерку, спрятавшемуся между высокими кочками, принес воды и поставил чайник на огонь. Пока грелась вода, Афанас ловко подсушил «Сахарова» и сунул Никите в руки почти горячую, слегка покоробившуюся книгу.
Погрелись, подсушились, поделили нехитрую еду Афанаса.
Коротка июньская ночь. Остановились на отдых, едва только угасла вечерняя заря, а вышли из амбара — уже светало.
Никита подошел к Афанасу, подтягивавшему подпругу, и тихо сказал:
— Посади на коня мать, а я сзади побегу.
— Федосья! Садись со мной! — крикнул Афанас, выпрямившись.
Но Федосья наотрез отказалась в пользу сына. Еще энергичнее отвергла она предложение Афанаса посадить их обоих, а самому идти пешком. Он ведь торопится. В конце концов Афанас усадил Никиту позади себя. Торбаса и туесок Федосьи привязали к седлу. А сама Федосья пошла босиком за лошадью и вскоре начала отставать.
Вот уже осталась позади, казалось, нескончаемая долина, и они въехали в дремучий таежный лес Нагыло-Талбинского водораздела.
В лесу было мрачно, пахло прелым мхом. Обломки сухих сучьев затянуло дорожной грязью, только острые кончики торчали. Но Афанас, видимо, любуясь, как перекатывается по тайге эхо, громко пел о том, что скоро наступит день, поднимется яркое солнце, проснется земля, проснутся люди и певуньи птички, проснется несказанно прекрасная девушка, при воспоминании о которой радостно трепещет его сердце. Заслушался было вначале Никита, но потом даже вздрогнул, вспомнив, что где-то позади в жутком сумраке одиноко бредет его босая мать. Она может наступить на такой торчащий из грязи сучок и наколоть ногу.
— Афанас, я слезу! — вдруг заявил Никита, заерзав на коне.
— Почему, дружок? — спросил Афанас, прервав пение.
— Хочу идти пешком…
— А ты знаешь поговорку: «Пешего пять бед дожидается, а от конного и одна бежит»?
— Я слезу! — решительно заявил Никита, представив себе, что именно его мать подстерегают эти «пять бед», и спрыгнул с коня.
— Вот чудак! — удивился Афанас и, продолжая петь, поехал один.
Как только Афанас скрылся за деревьями, Никита принялся на ходу выдергивать торчащие из грязи сучья и отбрасывать их на обочину: он расчищал матери путь. Но втайне Никита все-таки побаивался, что мать огорчится, увидев его, поэтому он то и дело оглядывался назад.
Вскоре он сильно устал, а проклятых сучьев не становилось меньше. Афанас удалился настолько, что и песни его теперь не было слышно.
Вдруг из-за поворота вышла мать.
— Ты почему отстал? — удивилась Федосья.
— Пройтись захотелось… — соврал Никита и быстро спрятал за спину сучок.
— Прямо диву даешься! Я-то шла и радовалась, что сынок мой отдыхает на лошади… А зачем сучьями кидаешься?
Не зная что ответить, Никита промолвил:
— Играю…
Это возмутило Федосью. И вправду, какой путный человек станет в дремучем предрассветном лесу ни с того ни с сего сучьями кидаться!
— У нас все не как у людей! Нашел тоже забаву!
— Дорогу очищаю, — неожиданно для себя признался Никита.
— Это еще зачем?
— А ты что же, хочешь ногу наколоть об эти сучья! — закричал Никита со слезами в голосе.
Федосья молча двинулась дальше, разглядывая дорогу, потом, глубоко вздохнув, остановилась и с нежностью поглядела на Никиту:
— Сынок мой, глупенький ты мой! Ты это ради меня, а я… Ну, будем теперь ступать осторожно…
Они шли молча, пока не кончился лес. Лучи утреннего солнца залили ровное открытое поле. Здесь было совсем сухо. Видно, вчерашняя гроза обошла Нагыл.
Перед ними, разбросав руки и ноги, лежал на земле Афанас. Он храпел во всю силу своих могучих легких. А лошадь, повод которой он намотал себе на руку, начисто выщипала всю траву вокруг него. Перед самым носом Афанаса на травинке покачивалась от его дыхания божья коровка.
Федосья тихо окликнула Афанаса, но он не проснулся. Тогда Никита вместе с матерью стал громко кричать, дергать его за ноги и толкать. Афанас замычал и, повернувшись на бок, захрапел пуще прежнего. Мать и сын не знали, как его разбудить, но в это время громко заржал конь, — где-то вдали пасся табун лошадей. Афанас мгновенно очнулся и сразу же сел.
— Вот вы когда пришли, — сказал он, протирая глаза. — Ну, садитесь. Я, брат, забылся песней и не заметил, как ты отстал. Хорошо ночью петь в лесу!.. Ты зачем, Федосья, в Нагыл?
— Да решили мы хоть какую-нибудь помогу найти от нужды, — горько ответила Федосья. — Я ведь родилась в Нагыле. Есть там у меня много знакомых. Вот Егорка… Егор Сюбялиров… вместе росли…
— Где родилась — не важно, важнее — от кого родилась. А родилась ты у бедняков. Не велика будет тебе помощь от богачей.
— А что же лучше-то?
— Лучше бороться с ними, а не помощи просить.
— Нет уж, мы боролись, да крепки видать богачи.
— Значит, и бороться с ними крепче надо.
— Правильно! — воскликнул Никита. — Так и Серго говорил на митинге: «Будем бороться до конца!»
— Помолчи ты! — рассердилась мать. — Твой Серго большой ученый, а мы кто?
— А мы — его ученики!.. — подхватил Афанас, поднимаясь с земли. Он потянулся и задумчиво произнес — Здесь мы и расстанемся… Отпусти-ка ты Никиту со мной, — неожиданно добавил он, — а просить и