Никуша Сыгаев сморщился, как от зубной боли, большим пальцем потрогал усы и громко заговорил:
— Когда ребенок развит, сразу видно. А этот, конечно, глуп. Какое там русских писателей! Вид у парня самый что ни на есть тупой!
— Где уж нам иметь благородный вид! С нами не нянчились, — иронически заметил чернявый человек невысокого роста.
— Николай Иванович ошибается, просто мальчик смущен, — сказал старик с остренькой седой бородкой и поднял руку, как бы прося слова. — Семен Трынкин прав… Сперва примите в интернат, обучите, а потом уж и приглядывайтесь к его виду.
— Вчера он нас всех обругал у Захара. — Никуша встал и засунул руки в карманы. — Слова никому не давал сказать. И вид у него такой сердитый…
«Дался же, собаке, мой вид!» — подумал Никита со злобой и, неудачно ткнув вилкой кусочек лепешки, плеснул масло на стол.
— Вот вам и развитой! — обрадовался Никуша.
Председатель пожал плечами. Кириллов побагровел и что-то забормотал себе под нос.
— Ничего особенного не случилось… — сказала белолицая высокая женщина, которая разливала чай, и поднялась, чтобы вытереть со стола масло.
Никита схлебнул остатки чая с блюдца и, сильно застыдившись, выскочил из-за стола. Он побежал обратно, на квартиру учителя.
— Эй, парень, сходи в школу и принеси формы для печенья! — не дав Никите опомниться, приказала сторожиха Аграфена.
— А что это такое — формы?
— Вот дурак! Скажи — формы для печенья, и все.
— А где школа?
— Болван! У меня в кармане! Конечно, на улице!
Никита вышел на улицу. Несколько больших домов равнодушно глядели на него широкими окнами.
Постояв немного, Никита вернулся.
— Не нашел я никакой школы…
— Урод! А еще учиться хочет! Придется самой идти.
Когда вечером вернулся учитель, сторожиха встретила его жалобой на Никиту.
— Мы с ним, видно, не уживемся! — сказала она.
Ничего не говоря, учитель прошел к себе.
— Дурак, вскипяти самовар! — приказала Никите Аграфена.
Никита стал класть горячие угли в большой самовар, стоявший около шестка. Женщина быстро подбежала к нему, выхватила у него из рук щипцы, замахнулась, но, видно, опомнившись, отбросила щипцы в сторону, схватила самовар и начала его вытрясать. Самовар оказался без воды.
— Ну и растяпа! Еще учиться приехал, черномазый черт! Учиться ему надо… тьфу! — женщина плюнула на пол и растерла плевок ногой.
Вышел учитель. Было видно, что он взволнован.
— Ты, Аграфена, не трогай его, — сказал Кириллов. — Он приехал учиться, а не для того, чтобы ты над ним издевалась.
— А ты не очень-то кричи на меня! Получше тебя видала! — заорала сторожиха.
Некоторое время они стояли, уставившись друг на друга. Потом учитель ушел к себе.
Никита и Аграфена стали ярыми врагами. Женщина шипела и косилась на паренька, называя его не иначе как черномазым или корявым чертом.
Через несколько дней Никиту приняли в интернат, и он перебрался на другую сторону улицы. Напоследок Аграфена сунула ему в мешочек вместо масла, грязный кусок какого-то топленого жира, перемешанного с угольками.
— Это не мое масло! — возмутился Никита.
— Не твое, так чье же, дрянь этакая?
— Сама дрянь! — выпалил Никита, решившись впервые дать Аграфене отпор. — Воровка! Украла мое масло! Мне твоего грязного жира не нужно.
— Ах ты, гадина! Еще воровкой обзываешь! Я тебе морду разобью, — наступала на него Аграфена.
— Ну-ка, попробуй! Теперь советская власть! Я не боюсь тебя!
Взяв под мышку свою оленью шкуру, Никита направился к воротам.
— Уродина, все равно ничему не. выучишься!
Дойдя до ворот, Никита обернулся. Аграфена все еще отплевывалась.
— Берегись! Когда выучусь, расправлюсь с такими как ты! — пообещал на прощание Никита.
— Ничему ты, дуралей, не выучишься!
— Выучусь…
Никита не мог понять, почему Афанасьевы невзлюбили его. Как будто он ни в чем не был виноват перед ними? Может быть, они вымещали на нем свою злобу на новую жизнь.
Под интернат приспособили какую-то бывшую лавку. Им заведовал добрый, очень близорукий, малограмотный старик Ефим Угаров. Дети обращались к доброму старику в синих очках по любому поводу, даже жаловались ему друг на друга. В интернате обучалось более сорока оборванных парнишек, здесь целый день стоял шум и гам.
Угаров всегда торопился и волновался, часто восклицая:
— Ой, боза мой!
Когда он появлялся, звеня ключами, точно сосульки висящими у него на поясе, к нему со всех сторон сбегались ребята:
— Хлеб сырой!
— Масла мало!
— Мясо тощее!
— Котел грязный!
— Ночью черт на щетах щелкал!
Ефим нервно подмигивал правым глазом и, склонив голову набок, поворачивался кругом, прикусывая зубами жесткие свисающие усы.
— Ой, боза мой! — прикрывал он ладонями уши и почему-то приседал. — Даже на черта мне жалуются! А что я с ним сделаю? Чертей нет. Ой, боза мой!.. Вот заболтался с вами и опять опоздал. Все с меня взыскивают… Перестаньте шуметь, учите уроки!
Вырвавшись из кольца ребят, он прошмыгивал в свою рабочую комнату и запирался. Мальчишки неистово колотили в дверь и кричали:
— Котел грязный!
— В доме холодно!
— Разговаривать не хочешь?
— Будем жаловаться!
Дверь тихо открывалась. Ефим осторожно выходил, приняв важный вид. Он одергивал полы своего рваного ватника, поправлял старый широкий сафьяновый ремень, бренчащий ключами, и, покряхтев, начинал ораторствовать:
— Мясо тощее? Правда! Масла мало? Это так! Хлеб сырой? Ладно! В доме холодно? Действительно холодно! Котел грязный? Ложь! Вчера вымыли. В доме черти? Наглая ложь! Чертей никогда не было и не будет.
Дело обычно кончалось тем, что он обещал ребятам повесить на дверях двухпудовую гирю, чтобы тепло не уходило, а счеты, на которых по ночам черти щелкают, уносить с собой.
Гурьбой осмотрев котел, дети убеждались, что он действительно чист. Выяснилось также, что Угаров не виноват в том, что богачи по продразверстке подсовывают недоброкачественное мясо да еще грозятся переломать все ребра Ефиму за то, что он требует для интерната хороших продуктов. Дети всячески ругали и проклинали буржуев и обещали старику, когда вырастут, рассчитаться с ними. Ефим уходил, ободренный обещаниями детей… А ребята продолжали шуметь, но уже не ругали, восхищались умом Ефима.
В медном, высоком, по пояс человеку, котле, заказанном когда-то из причуды каким-то богачом и реквизированном для интерната, кипит вода. Это чай. На трехсаженном столе расставлены железные кружки, железные тарелки и деревянные ложки. Это посуда. В просторной комнате вдоль с гены устроены высокие, по грудь человеку, дощатые нары. Это общая постель. Большинство ребят оде го в телячью кожу. У немногих счастливцев рубашки.
Оборванные и не всегда сытые, ребята тем не менее уже чувствуют себя людьми новой жизни, хозяевами этой жизни. Они не только не завидуют богатым детям, которые подкатывают к школе на рысаках, они презирают этих барчуков в тулупчиках на песцовом или лисьем меху, называя их «зеленопузыми буржуями». Это считается у ребят самым страшным оскорблением.
По вечерам ребята поют песни про Ленина, про советскую власть, вперемежку с «Дубинушкой» и «А мы просо сеяли». Частенько заходит к ним Афанас. Школьный сторож Егор Сюбялиров тоже не прочь побеседовать с ребятами. Новая учительница, восемнадцатилетняя Вера Дмитриевна ставит у них спектакли, устраивает массовые игры и хоровое пение.
Однажды учительница зашла в интернат, когда там играли в фанты. Ребята уговорили Веру Дмитриевну поиграть с ними. Учительница согласилась и сдала «казначею» свою беличью шапку.
— Что делать хозяину этой вещи? — кричал «казначей», держа под одеялом очередной фант.
Глубокомысленно глядя в потолок, «судья» Никита выносил «приговор». Хозяин вытащенного «казначеем» фанта под общий хохот выполнял порою весьма комичные и трудные требования, и только тогда ему возвращалась его вещь. Таковы условия игры.
— Что делать хозяину этой вещи?
— Пусть хозяин этой вещи пройдется до дверей, изображая хромую собаку на трех ногах! — провозгласил «судья».
«Казначей» подбросил шапку учительницы. Все ахнули.
Вера Дмитриевна покраснела, постояла мгновение в нерешительности, взявшись обеими руками за свою длинную косу, потом печально сказала:
— Значит, вы хотите, чтобы я стала собакой?
Все растерянно молчали.
— Хотим! — раздался чей-то одинокий голос.
— Я выполнять этот приговор не стану, — тихо, но твердо начала Вера Дмитриевна. — Пусть моя шапка останется у вас. Я думаю, что ученикам не должно быть приятно, чтобы их учительница изображала хромую собаку.
— Вернуть шапку! — крикнул самый старший из ребят, староста интерната Василий Кадякин.
— Вернуть! — закричали все, вскакивая с мест.
«Казначей» вскочил, уронив все фанты на пол, и подошел к учительнице, протянув ей шапку.
— Нет, я так не возьму, — заявила Вера Дмитриевна, окончательно обескуражив ребят. — Неужели нельзя придумать другой приговор! Пусть даже более трудный, но не обидный…
— Пусть хозяин этой вещи споет хорошую песню! — провозгласил «судья».
— Пусть споет! — зашумели остальные, неистово аплодируя. — Вера Дмитриевна, спойте!
Тоненькая, черненькая, а потому, по якутским понятиям, далеко не красавица, девушка тихо вышла на середину круга, заложила руки за спину и так хорошо улыбнулась, что стала вдруг прекрасной. Дети смотрели на нее и как зачарованные слушали русскую песню;
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя…
— Теперь мне пора, — сказала она, окончив петь и торопливо одеваясь. — А вы играйте, только по-хорошему, чтобы никому не было стыдно.
А ночью, лежа рядышком на общих нарах, ребята долго хвалили учительницу и ругали себя.
— Нас к свету тянут, — послышался в темноте голос Кадякина, — а мы все, как слепые щенки, под темные нары лезем.