— А я не пойду с тобой в кино.
Они споткнулись о диван, который служил им кроватью, и чуть не опрокинули стол, где стояла неубранная после ужина посуда…
— Оставь меня, — сказала Ирэн, вырываясь из его объятий. — Мы опоздаем.
Он с улыбкой посмотрел на нее. Ирэн раскраснелась, и глаза ее радостно блестели.
— Ну и опоздаем. Кто поверит, что вот уже шесть лет, как мы женаты?
V
— Хороша малолитражка?
— Она проходит по любой дороге, но тесновата, — Филипп Одебер грустно посмотрел на свою машину. — Жена предпочитает ситроен, и я с нею согласен.
— Так купите другую, а рено отдайте сыну, — сказал Пораваль.
— При его работе ему не нужен автомобиль.
— Он по-прежнему в Париже?
— Да.
— Зайдемте ко мне.
— Спасибо, но я тороплюсь, — ответил Филипп Одебер.
— Я вас не задержу. Выпейте вина, — сказал Пораваль, подавая Одеберу стул. — А супруга не с вами?
— Вчера отвез ее в Аркашон.
— А что же вы не остались с нею?
— Нельзя бросить лавку без присмотра…
С тех пор как сын от него уехал, Филипп Одебер сам руководил производством и торговлей, у него было два помощника и один ученик. В его кондитерской, одной из лучших в Бержераке, продавались не только пирожные, но и все те продукты, которыми гордится Перигор: консервированные трюфели, гусиная печенка и, уж конечно, золотисто-рыжеватое, густое, как ликер, вино монбазияк, которым славятся виноградники, расположенные на холмах вокруг Бержерака. В базарные дни в кондитерской дополнительно работали еще две помощницы, а молодая жена Одебера восседала за кассой, следила за порядком и услужливо встречала покупателей.
— Моника, пошевеливайтесь! Мадам, вас обслуживают?
Одебер ее обожал. Первая его жена, мать Жака, скоропостижно умерла в 1945 году, вскоре после того, как Одебер вернулся из концлагеря. У него остался только двенадцатилетний сын. Одебер впал в такое отчаяние, что на него больно было смотреть. Чтобы заглушить свое горе, он работал как зверь. Но прошли месяцы, и жизнь взяла свое. Его кондитерская, имевшая хорошую репутацию, процветала. Жак учился в коллеже и готовился к экзаменам для поступления в авиационный институт. Однажды отец отвел его в сторону и робко сообщил:
— Я собираюсь жениться…
— На Анриэтте?
— Откуда ты знаешь?
— Мне говорили, да я и сам догадывался.
— Ей всего на семь лет меньше, чем было бы сейчас твоей матери.
— Она на пятнадцать лет моложе тебя.
— Ты должен меня понять… В моем положении очень трудно одному. Она умеет вести дело, трудолюбива…
В этом он был прав. Анриэтта поступила работать продавщицей, но очень скоро заняла первое место среди служащих. Она была любезна с клиентами, строга с остальными продавщицами, холодна с рабочими — словом, обладала всеми качествами настоящей хозяйки. Ей исполнилось тридцать два года, она была довольно хорошенькая, в самом расцвете сил и любила одеваться. Ко всему этому, она бесподобно упаковывала конфеты и завязывала большие банты на шоколадных и сахарных зверях, которыми искусно украшала витрину.
Женитьба отца нарушила планы Жака. Как только ему исполнилось шестнадцать лет, он решил уйти из коллежа и стать кондитером. Он входил в положение отца, не осуждал его, но ему неприятно было видеть, что женщина, которая, как он и предчувствовал, не признает его, так скоро водворилась в доме, где он в течение шести лет жил вдвоем с матерью и, как маленький мужчина, был хозяином. К тому же Анриэтта полностью оправдала его предчувствия. Она сразу же стала ему говорить «ты», обращалась с ним как с ребенком и не упускала случая сделать замечание: «Жак, ничего не меняй в витрине!», «Жак, ты же видишь, что ты мешаешь…» Отец на все смотрел ее глазами и беспрерывно твердил:
— Сынок, слушайся тетю, она тебе хочет добра.
Так продолжалось до ухода Жака в армию. Юноша все больше восставал против нестерпимой для него опеки. Он научился ремеслу от отца, а также от многочисленных служащих, которые из-за трудного характера хозяйки редко выдерживали больше полугода в этой «дыре», как они называли кондитерскую.
После возвращения Жака из армии отношения с мачехой еще более обострились. Анриэтта расширила сферу своего господства. Теперь она по любому поводу позволяла себе врываться в кухню, требуя ускорить выполнение заказа, отдавая распоряжение или делая замечание.
— Марципан пересушили, — возмущенно заявила она однажды и бросила на стол хорошо подрумяненный торт. — Я отказываюсь это продавать.
— Ну так жрите сами! — и Жак в бешенстве запустил тортом в мачеху, к великой радости учеников. Отец дал ему пощечину. Бледный как смерть, Жак снял халат. — Раз так, я уезжаю.
Анриэтта ледяным голосом требовала, чтобы Жак извинился. Он твердо решил расстаться с отцом, и Филипп Одебер, раздираемый противоречивыми чувствами, пытался образумить сына.
— Я погорячился, но и ты не должен был так поступать.
— Ты тоже.
— Даже если она была неправа, этого нельзя было делать.
— Я ей противен. Она меня ненавидит и все время старается унизить.
— Ты ошибаешься, поверь мне. Она тебя очень любит.
— И ты в это веришь!
И Жак, не выдержав, расплакался. Отец был потрясен до глубины души, хоть и пытался это скрыть. Он понял, что сын очень несчастен. Он сам подыскал для него место, проводил на вокзал и, прощаясь, сказал:
— Не забывай, что у тебя есть отец, мой дом в твоем распоряжении.
Мачеха подставила пасынку щеку, но сама его не поцеловала…
— Она надолго в Аркашоне? — спросил Пораваль.
— До будущей недели. Ее привезет обратно ее брат, зубной врач. Ей надо было отдохнуть.
Филиппу Одеберу было больше пятидесяти. Он приехал в Палисак договориться о вырубке леса на принадлежавшем ему участке.
— Поедем на вашей машине или вывести мою? — спросил Пораваль.
— Если вам не тесно, поедем в моей.
Вскоре они выехали на проселок. На подступах к лесу дорогу окаймляли зеленеющие дубы и кусты терновника, усыпанные желтыми цветочками.
— Десять лет назад немцы не осмеливались сюда захаживать, — проронил Пораваль.
— Только бы не повторилось все снова. Говорят, они собираются вооружаться.
— Тогда мы опять уйдем в макИ, — сказал Пораваль.
— Вы считаете, что будет война?
— Очень возможно, что рано или поздно все равно придется воевать. Все дело испортила политика.
Пораваль был активным участником движения Сопротивления в Перигорском районе[3]. В армии, оставленной по условиям перемирия, он служил лейтенантом и одним из первых ушел в макИ. Пораваль был командиром в Тайной армии и в ФТП[4], принимал участие во многих операциях и к концу войны получил звание майора ФФИ[5]. После Освобождения он снова занялся своим лесопильным заводом и женился. Сейчас у него было двое детей. Современное оборудование завода, новый прекрасный грузовик, трактор и красивый дом, который он недавно построил у въезда в городок Палисак, свидетельствовали о том, что предприятие Пораваля процветало.
Правда, хозяин лесопилки был очень трудолюбив. Он почти никогда не расставался со своим рабочим костюмом и трудился в поте лица вместе с тремя рабочими. Пораваля много раз просили баллотироваться в члены муниципального совета, но он упорно отказывался. Он поддерживал дружескую связь с депутатом Анри Вильнуаром и был в хороших отношениях со всеми.
Пораваль и Одебер въехали в лес и остановились у холма, по которому стекали ручьи.
— Дальше, пожалуй, не проедем, — сказал Одебер. Он боялся застрять в какой-нибудь выбоине.
— Попробуем дотащиться хотя бы до фермы.
Они выехали на обсаженную яблонями аллею и увидели внизу перед собой крышу фермы. Какой-то крестьянин пахал вместе с парнем лет двадцати. Он остановил волов, вытер пот со лба и окликнул проезжающих:
— Вы кого-нибудь ищете? Ах, это вы!
Крестьянин подошел к машине и протянул руку Поравалю.
— Как поживаете, господин майор? Я вас не узнал.
— Рожэ Беро, бывший боец моего батальона, — представил крестьянина Пораваль.
— Мы знакомы, — сказал крестьянин. — Он у меня покупал вино. Пожалуйста, заходите.
Беро пошел в погреб налить бутылку вина, а его жена, крепкая, полная крестьянка, развернула пачку печенья и ополоснула большие стаканы.
— Вы по-прежнему торгуете монбазияком? — спросил Одебер.
— Да, но теперь вино ничего не стоит.
— Неужели?
— В прошлом году я продавал бочку за сорок две тысячи франков, словом, за литр я получал меньше пятидесяти франков. А в Париже, оказывается, монбазияк перепродается по триста франков бутылка и даже дороже.
— К тому же он хуже этого, — заметил Пораваль, попивая вино маленькими глотками.
— Вдобавок ко всему государство заставляет нас уничтожать лозы, — сказал крестьянин. — Теперь нам разрешено давить красное вино только для собственного потребления. Если так будет продолжаться, то лично я начну разводить спаржу.
— Вы думаете, это выгодно?
— Послушайте, на один купорос у меня уходит около ста тысяч в год; к этому прибавьте серу, известь, удобрение, а уж труда я не считаю. В среднем у меня получается восемь-десять бочек вина. А когда от града погибает половина урожая, сами понимаете, что у меня остается. Спаржа почти не дает потерь, ее хорошо покупают, и я по крайней мере оправдаю свой труд.
Крестьянин проводил приезжих до сосняка, принадлежащего Одеберу, и, как бы между прочим, спросил:
— Вы не продадите мне ваш участок? У вас здесь меньше гектара.
— Вам он нужен?
— После того как вы вырубите деревья, вам эта земля уже ни к чему, а я мог бы ее обработать, и она прилегает к моему винограднику.
— Подумаю, — ответил Одебер. — Этот участок принадлежал еще моему деду, у него здесь был когда-то виноградник. Вон видите, одичавшие лозы вьются по стволам деревьев…