Жили отрядами, как когда-то в шалашах под соснами, в бараках. Быт ладили тоже по-партизански. Имели общие запасы продуктов, ежедневно назначали дежурных в артельных кухнях, по очереди возили в бочках воду из Свислочи. Вечерами раскладывали костры, и тогда бор выглядел совсем по-партизански. Разве только было больше шума и песен. Но всё, как и когда-то в лесных лагерях, бурлило возле костров, среди медностволых сосен, тускло поблескивавших от мерцающих огней.
Иногда среди ночи раздавался гудок. Подхватывались все, как по тревоге, одеваясь на ходу, бежали к железнодорожной ветке, разгружали вагоны, платформы и на руках или по слегам тащили на территорию завода тяжелые ящики со станками и оборудованием, что шло из Москвы, из Горького. В выходные же дни строем, с кирками и лопатами, направлялись на разборку руин и расчистку площадок.
К этому так привыкли, что, когда тыловые части, занимавшие военный городок, двинулись на запад — туда, где еще полыхала война, строители отказались переселяться в дома. Семей, гляди что, ни у кого не было, и никто не хотел устраиваться по-домашнему. Очень уж многое нужно человеку, чтобы жить одному. Заводоуправление принимало даже меры: когда шалаши и бараки пустели, из них выносили топчаны и складывали в штабеля. Но не помогало и это. Только морозы, что пришли в этом году довольно поздно, заставили партизан-строителей переселиться в дома.
Не было электроэнергии, и, чтобы добыть ее, доводилось заколдованный круг рвать руками. Нашли два искалеченных дизеля. Но чтобы заставить их работать, нужно было пустить ранее прибывшие станки. А они, известно, могли ожить лишь тогда, когда дизели дадут энергию. И начали с того, что стали крутить станки вручную. А литье? Использовали кислородные баллоны: разрезали их, обкладывали огнеупорным кирпичом и таким образом «конструировали» тигли. Даже первые напильники делали сами. Учились друг у друга, доучивались в Горьком, в Москве, на Урале…
Вернувшись с работы, Михал обычно садился есть. Арина привыкла к этому и, не медля, шла в кухню, собирала на стол. Но сегодня, встретив его, она полными отчаяния глазами показала на комнату и понурилась, готовая заплакать.
— Чего ты? — не понял Михал.
Арина знаками показала ему, чтобы он молчал и следовал за ней.
— Не ругай ты ее покамест, богом прошу,— зашептала она, прикрыв за собой кухонную дверь.— Поверишь, невесть что мне тут плела. Не думай, ради христа, что через твои синие стеклышки и в человеческой душе всё можно рассмотреть… Доченька ты моя, доченька!..
Эти слова ударили Михала в сердце. Он опустился на табуретку и положил руки на стол, словно их тяжело было держать.
— У нас вчера во второй смене мина в вагранке взорвалась,— устало промолвил он.— Это тебе понятно?
— Ах, боже мой! — ужаснулась Арина, но тут же попросила снова: — Не принуждай ты ее, пусть успокоится.
Михал будто оттолкнул Арину взглядом,
— Не то ты говоришь, мать. Вспомни, как тебе на Урале доставалось одной. И ничего, наоборот даже. В таких делах не потакают. А ты, как всегда, норовишь стать между ней и жизнью.— И нарочито громко позвал: — Лёдя, ступай сюда!
Арина испуганно глянула на него, молча отошла к плите и застыла в позе пригорюнившейся деревенской страдалицы.
— Устала я с вами, мочи нет. Делайте как хотите,— обиженно сказала она.— То на зайца ручного у тебя рука не поднимается, то вдруг никакой жалости к кровинке своей…
Через минуту в дверях появилась исплакаиная Лёдя.
Лицо ее было в красных пятнах, опухло, губы вздрагивали, как у ребенка. За ее спиной показался и Евген. Но это тоже не смягчило Михала.
— Со следующей недели пойдешь на завод. Слышишь? — сердито бросил он.
2
Учеба кладет отпечаток на лицо. Черты становятся тоньше, мягче, их точно озаряет внутренний свет. Рослый, широкий костью, Евген с каждым годом выглядел всё более интеллигентным. Худощавое лицо, большой лоб, тонкий прямой нос и грустные задумчивые глаза, казавшиеся сквозь очки какими-то далёкими, начинали немного пугать Арину. Даже Михал, который с гордостью оглядывал склонившегося над книгами сына, порой чувствовал перед ним неловкость. Лёдя же, наоборот, любила брата как раз за то, что смущало родителей. Когда Евген готовил задания, она охотно делала за него все, что требовалось по дому, покупала ему ватманскую бумагу, чертежные перья. Если он собирался на институтский вечер, гладила брюки, рубашку, завязывала галстук и, отпустив после тщательного осмотра, наблюдала в окно, как брат идет по улице и как выглядит в сравнении с другими.
Занятый учебой, Евген обращал на сестру мало внимания. Турял, когда был не в духе. Ее преданная привязанность часто докучала ему. Во время семейных неурядиц он всегда поддерживал мать, хотя и помогал Лёде скрывать ее проступки. Со стороны казалось: Евген равнодушен к сестре. Но вот случилась беда,— бывает же так! — и сразу стало видно, насколько Лёдя дорога брату. Он потерял сон и ни о чем другом не мог думать. Готов был пойти на что угодно, только бы помочь сестре, только бы она, глупенькая, не томилась, не изводила себя.
Евген видел, как во время последнего разговора с отцом Лёдя замыкалась, уходила в себя, и глухая, упрямая отчужденность овладевала ею. Ничего не ответив в конце, она вскинула голову и, бледная, ринулась из кухни.
Мать заломила руки и глазами приказала Евгену, чтобы тот бежал следом.
Лёдя сидела за столом, полошив лоб на сцепленные руки.
Евген неуверенно провел по ее голове, подумал, что никогда до этого не ласкал сестру. А странно: она же ему родная, близкая.
— Успокойся,— попросил.— Небось, не хоронишь себя. Не поступила в этом году — поступишь в будущем. Лишь бы охота была.
— Тебе хорошо так разглагольствовать! — невидящим взглядом уставилась Лёдя в окно.
— Поработаешь, наберешься опыта. Легче будет и учиться.
— Сам иди набирайся. Неужели я хуже Севки Кашина или кого другого? Чем?..
Ее начинал палить гнев. Он был таким сильным, что сразу высушил слезы. Глазам стало горячо, и Лёдя невольно прищурилась. Лицо посерело, будто она вышла на мороз.
— Чем? — хрипло переспросила она.— Видела я умников, что за счет других умеют быть сознательными.
— Ну вот, и я виноват,— обнял сестру Евген.
— А может, по-твоему, я? Пусти, не хочу я вас! Не надо мне ни сочувствия, ни советов. Разве я этого ждала?
— Успокойся, прошу. И поверь мне, пожалуйста. Слово даю… Через полтора года я инженер, но разве я так чувствовал бы себя, если б перед этим при отце литейщиком поработал? Глупая ты!..
Лёдя откинула руки Евгена, поднялась, отошла от стола, всхлипнула и залилась злыми, непримиримыми слезами. А когда услышала, что брат приближается, резко повернулась и бросила ему в лицо:
— Не подходи, подпевала! Не подходи лучше!
— Глупенькая, перестань. Что с тобой?
— Все равно по-вашему не будет. Не дождетесь! Я скорей руки на себя наложу!..
Оттолкнув Евгена, она кинулась из комнаты и вскоре с силой хлопнула выходной дверью.
Евген хотел было бежать за сестрой, но в коридоре дорогу ему преградил отец.
— Не надо,— запретил он, прислушиваясь к шагам дочери, сбегающей по лестнице.— Нехай…
Лёдя ждала, что она услышит плач матери, что ее остановят, будут упрашивать, но этого не произошло. Быстро спускаясь по ступенькам, она холодела и в то же время наливалась мстительным упрямством. «Ну и хорошо, ну и пускай! Больно мне, пускай поболит и у вас. Вам меня не жалко, я тоже не буду себя жалеть. Вот тебе и «доченька, доченька»!»
На улице Лёдя снова оглянулась, но опять никого из родных не увидела. И вдруг с ужасом поняла, что у нее, видно, не хватит смелости довести до конца задуманное, как нет мужества и отказаться от него.
У горожан во всякое время дня свой ритм — приподнятый, торопливый утром, более спокойный вечером. Люди как бы постепенно устают. Прохожие шли по тротуару не спеша, будто без определенной цели. Внимание привлек обросший, в коричневом костюме старик с подогом, похожий на плюшевого мишку. Он ковылял перед Лёдей, останавливался, смотрел по сторонам. Когда Лёдя обогнала его, он также остановился и с удивлением проводил ее глазами. От его пристального взгляда ей стало страшно и жалко себя. Чтобы пройти мимо коттеджа Сосновских, она свернула в переулок. Но ни на зеленом дворе, ни в окнах без привычных портьер и тюлевых занавесок не было ни души.
На автогородок надвигалась хмара. Края ее были в желтоватых подпалинах, они клубились и, казалось, двигались быстрее, чем туча. Лёдя заметила ее только тогда, когда тяжелые холодные капли упали на шею и на пыльной земле — переулок еще не замостили — появились редкие темные ямочки. «Ну и хорошо! Ну и пускай!» — в какой уже раз подумала она, жаждавшая испытаний и мук.
Угрожающе и сдержанно прогремел гром. Разветвляясь, трепетная огненная жилка пробежала по туче, но не разрезала ее, а как бы неожиданно проступила на ней и задержалась на миг. А как только погасла, линул густой дождь.
Не ускоряя шагов, Лёдя дошла до конца переулка, откуда были видны поле и сосны, оставшиеся от давнего бора. Крайний коттедж был еще в лесах. В проеме его дверей, прижавшись друг к другу, стояли парень и девушка, накрытые одним пиджаком. Парень счастливо смеялся и угощал девушку конфетами. «Как это хорошо,— с завистью подумала Лёдя.— Стоять вот так, под дождем, и сосать карамельки. Боже мой, боже!..» Пришли мысли о Юрке, и она расстроилась и захандрила вовсе.
Промокшая до нитки, добрела до ближайшей семейки уцелевших сосен и в изнеможении прислонилась к одной из них. Почувствовала: по лицу стекает вода, и одежда прилипла к телу. Надобно было собраться с духом, решить, как сделать то страшное, что задумала, но недоставало сил. Ноги млели, подкашивались. Потом пришла детская надежда: «А зачем делать? Оно придет само, если простудиться. Вот сейчас… Здесь…»
С мстительным отчаянием Лёдя опустилась на мокрую землю и легла ничком, спрятав лицо в ладонях. По спине пробегал холодный озноб, стучало в висках. Но она прижималась лбом к мокрому песку и плакала. Мыслей уже не было. Были только холод и ощущение несчастья. Теплыми оставались одни слезы, да и их тепло Лёдя ощущала не лицом, а ладонями.