— Значит, медали уже потеряли силу? — блеснул он белыми, ровными зубами, вгоняя лопату в землю.— Тебе, Кира, не жалко?
Кире вправду сделалось жаль своей медали, и именно теперь, когда спросил Прокоп, но что-то большое входило с этой новостью в ее жизнь, и она почти весело ответила ему:
— Ничего! У меня другая есть в запасе. Вот, точь-в-точь,— и показала шершавые, выпачканные землей ладони.
— Но они не такие чистые, интеллигентные,— насмешливо сказал Трохим Дубовик.— Смотри, чтобы не плакала после.
— Ей-ей, не буду.
— Обещать — оно всегда легче. Хотя… потом все, наоборот, еще переменится…
Лёде почему-то тоже сделалось жаль медалей — прежде таких недосягаемых, всемогущих. С ними как-то очень тесно связывались надежды, мечты, весь школьный уклад. Мелькнула мысль, а не погорит ли от этого учеба, не потеряет ли вкус, но Лёдя не сказала ничего. В душе, невзирая ни на что, пробуждалось и крепло приятное чувство — гордость человека, который добывает свои права трудом.
Сквер хорошел. И хотя кусты, деревца были голые, а на газонах маргаритки и анютины глазки беспомощно полегли на землю, недавний пустырь, где была грязь и стояли лужи, радовал глаз. Обкладывая газоны дерном и посыпая дорожки песком, девчата-стерженщицы пели. Лёде захотелось подтянуть им. Стараясь не краснеть, она неуверенно подхватила песню и вскоре услышала, что ей помогают Кира, Прокоп, остальные.
Вышли они на заводскую площадь все вместе и зашагали по тротуару, как в строю,— девушки посредине, парни по бокам. Шли и пели, кивая в такт песне головами.
Когда проходили мимо заводского парка с его чугунной оградой, на которой красовались эмблемы автозавода, Кира толкнула подружку локтем и, скосив глаза, показала за ограду. Лёдя оглянулась и среди сосен, возле коляски с газированной водой, увидела Юрия. Он держал стакан в руках и оторопело смотрел им вслед, не замечая, что из стакана выливается вода. Лёдя перестала петь и, сделав вид, что вспомнила о чем-то, быстро простилась с ребятами. Спохватилась и Кира: дома лежал больной отец, и нужно было поторопиться.
3
Прослышав, что Варакса захворал, Михал не медля направился к нему — проведать старика, а заодно и посоветоваться с ним.
Жил Никодим Варакса с Кирой в маленьком собственном домике, который заметно дряхлел и врастал в землю. Крытая гонтом крыша просела седлом, едва держалась. Но ее не ремонтировали — не было расчета. Невдалеке уже рыли котлован под большой многоэтажный дом, и скособочившаяся одряхлевшая халупа шла на снос. Однако на дворе был строгий порядок. Вдоль забора густо рос вишенник. Рядом кустились старательно досмотренные крыжовник и красная смородина. На грядках лопушился почти фиолетовый табак. В тени, под старой грушей, стоял самодельный стол с лавочками вокруг. В палисаднике цвели цветы.
Положив подушки за спину, старик полулежал на постели. Был он раздраженный, нахохленный. Выцветшие глаза сердито таращились поверх очков. Возле кровати, на табуретке, держа в руках выгоревшую помятую шляпу, сидел механик Алексеев — худой, как чахоточный. Он что-то старался объяснить Никодиму Федоровичу, но, увидев Михала, запнулся и умолк.
— Чего же вы? Продолжайте, продолжайте,— съязвил старик.— Или совестно при людях? — И поздоровался с Михалом.— Вот квартиранта мне прислали, Миша! Хочет снять комнату. Плату предлагает королевскую. Садись, послушай, как торгуемся.
Поведя бровями, Алексеев встал и откашлялся.
После неудачи с царь-барабаном он опустился, вовсе держался особняком. На собраниях садился где-нибудь в углу, подпирал щеку ладонью, молчал. Правда, отношения с Кашиным у него были по-прежнему довольно близкими, но оба старались прятать их, будто стыдясь этой близости. Во всяком случае, так сдавалось Михалу, и он был уверен, что наедине Кашин и Алексеев друг с другом иные, чем на людях. При закрытых дверях, на партсобраниях Кашин, как бы высказывая свою беспристрастность, частенько критиковал механика, подтрунивал над ним. А тот в разговорах, наоборот, хвалил Кашина, но как-то слишком громко, чтобы скорее отделаться. Последние же дни он, как пришибленный, замолчал вообще, даже распоряжения отдавал или объяснял что-нибудь чаще жестами.
— Зря вы, товарищ Варакса, возводите напраслину,— сказал он хрипловато.— Никита Никитич заверил меня, что есть чуть ли не договоренность, я и пришел…
— Ты слышишь, Миша? Вот гешефт! Одни — коллективно себе дома строят, а другие — за двух-трехмесячную квартирную плату надумались вместе со мной новую квартиру отхватить. Ловко, а?
— Объясните как следует, дядька Никодим.
— А что тут объяснять? Он эти месяцы поживет у меня, пропишется, заплатит по-королевски, а когда дом станут сносить, переедет на новое местожительство, которое ему обязаны предоставить. Как это, по-твоему, называется?
Механик стушевался вовсе, надел свою помятую шляпу и, не попрощавшись, вышел из комнаты.
— И, смотри ты, не простой человек, а инженер,— с удивлением протянул старик.— Неужто ему трудно понять, что к чему?
Он поерзал спиной по подушке, съехал немного ниже и, утомленно запрокинув голову, смежил глаза.
Свет в комнате был рассеянный, мягкий. На подоконниках и у стен зеленели вазоны. Пахло вымытым полом, и стояла особая тишина — такая, как ночью, когда слышишь сверчка.
Михал с удовольствием вдохнул знакомый запах и только теперь в дверях, что вели на кухню, увидел Киру. В подоткнутой, как у заправской хозяйки, юбке, с засученными по локоть рукавами, она стояла с мокрой тряпкой в руке. Заметив, что на нее глядят, девушка тыльной стороной ладони поправила волосы, упавшие на лоб, и переступила порог.
— Это же Кашин прислал. Может, нарочно даже. Что вы от него хотите? И вы, папа, не принимайте близко к сердцу. Нельзя вам.
— Как это не принимать? — открыл глаза Никодим Федорович, и щеки у него задрожали.— Тут кричать надо, а не только что... Раз это государство, то, значит, хитри с ним как можешь? Лишь бы видимость законности сохранилась? А что тут, мол, такого — оно ведь всеодно не победнеет? Ты, я можем победнеть, а государство — нет! Так, что ли, по-вашему?
Торжественно провожая Вараксу на пенсию, рабочие цеха подарили ему электрический самовар с чайным сервизом. Старик тогда растрогался, не мог ничего сказать в ответ, и у него вот так же дрожали и дергались щеки. Михалу тогда было горько и за речи товарищей, которые говорили про Вараксу, как про покойника,— «работал», «помогал», «предлагал», и за самого старика, который так распустил себя. Михал вспомнил это и с упреком сказал:
— Сдаете, дядька Никодим, а рано. Говорите, точно жалуетесь…
Его укор понравился старику больше, чем сочувствие дочери.
— Хитер ты,— пробурчал он, успокаиваясь,— Но, старея, хорошеет только дуб, Миша. Природа сварганила человека, а о запасных частях для него не позаботилась.
— Вы еще послужите и без них.
— А что ты думаешь, назло послужу. Прежде таках строптивых на учебу отправляли, а теперь на пенсию…
Заговорили о заводе, о Комлике, о делах в литейном цехе.
— Так я встану,— затревожился Варакса.— А то там у вас бог знает что творится.
Зная отца, Кира подбежала к нему, стала уговаривать.
— Ладно,— послушался он.— Но завтра всеодно пойду.
На следующий день в обеденный перерыв Михала вызвали в партком. Догадываясь, о чем будет разговор, он вышел из цеха с намерением защищать свое, чего бы это ни стоило.
В бараке, где находился партийный комитет, размещались завком, комитет комсомола и редакция многотиражки «Автозаводец». Подгоняемый нетерпением, Михал сначала все же заглянул в завком, решив на всякий случай переговорить с председателем. Но тот уехал в Стайки осматривать пионерский лагерь, который готовили к окончанию учебного года, и Михал решительно направился к Димину.
Тот встретил его в приемной, пригласил в кабинет. Пропуская в дверь, коснулся спины ладонью. Это немного успокоило Михала.
На диване ждал старый Варакса. Повесив кепку на рогатую вешалку, что стояла в углу близ дверей, Михал поздоровался со стариком и сел обок.
Димин подошел к окну. Глянул на заводскую ограду, на корпуса за ней, на яркое, еще весеннее небо с кучевыми облачками и оперся руками на подоконник.
— Эх, в лес бы сейчас, на речку,— сказал он мечтательно и с сожалением добавил: — А формально, дорогой мой Михале, правда на стороне Кашина.
Это снова понравилось Шарупичу: Димин становился совсем прежним Диминым, с которым плечо к плечу воевал, вместе строил завод и не так давно в выходные дни ездил на охоту. В окрестностях Минска Димин завел знакомых старожилов — этаких сельских всезнаек, поддерживал с ними связь, и охотиться с ним была любота. Однако угадывалось в Димине и нечто новое. Михал не мог сказать, что именно, но чувствовал — есть. Он стал спокойнее, больше думал, прежде чем что-либо сказать. Говорят, не меето красит человека. Возможно, это и так. Но партийная работа — Михал проверял это на многих людях — обычно делает человека более глубоким, гибким; в нем проявляется такое, что не проявилось бы, может быть, никогда.
— Формально, говоришь? — недовольно почесал затылок, а затем брови Варакса.— А что это значит — формально?
Михал удивленно покосился на старика, но тот словно не заметил его взгляда.
— Я все взвесил, товарищи… И хочется это кому или нет, а Кашин тут прав,— поважнел он, глядя куда-то перед собой.— Потакать пьяницам — значит потакать нерадивым. Почитайте, что в газетах пишут. А ты, Михал, добреньким адвокатом выступаешь. Так всех можно перебаловать. Зачем. советские законы смягчать?
— Наоборот, я хочу, чтобы их придерживались и выполняли честно.
— Пьянство— это позор, и с ним бороться будем,— спокойно произнес Димин.— А сказал я «формально» потому, что Кашин намеревается сделать Комлика более виноватым, чем на самом деле. Он ведь его под директорский приказ о прогульщиках подводит.
— Для пользы дела нужно на примерах учить. На одном — всех. У нас так было.