«Как в кино»,— ехидно подумал Кашин, но, услышав свою фамилию, остановился и прислушался. Разговор, действительно, касался его.
— Не-ет, Петро! — крутил головой в серой каракулевой папахе, делавшей его еще выше, Сосновский.— Нельзя забывать, что старые кадры начинали, когда все заводское имущество состояло из двух штабелей досок.
— Честь им и слава за это,— кланяясь кому-то воображаемому, ответил Димин.— Но зачем делать из них божков? Зачем носиться как с писаной торбой и прощать безобразия? Они тогда уже вообще каста. В свой круг стараются не допускать других. Рука начинает руку мыть. А чтобы оправдать все это, принимаются друг в друге всяческие таланты открывать. Гении и только!
— Это и в мой огород камешки?
— В огород застрахованных или считающих, что они должны быть застрахованными… У меня глаза на лоб полезли сегодня. Из полутора сотен молодых специалистов у нас за последние годы начальниками цехов, отделов и участков, оказывается, выдвинуто всего три человека. Понимаешь — три! Это же, кроме всего, нарушение партийного принципа в подборе кадров.
Кашин кашлянул и подошел к ним. Но Димин не смутился, сердито поглядел ему в глаза.
— Зачем, удельный, людей обижаешь? Не подрядился ли настроение другим гробить?
— Я за план горло перегрызть могу.
— А кто его тогда выполнять будет?
— Коли ты насчет нынешнего, то тут взаправду, может, переборщил чуток. Да и то из-за других больше. Безответственность растет, секретарь, равнодушие. А по-моему, лучше уж честолюбие, чем равнодушие. Ей-ей!..
Басовито загудел гудок, и они двинулись в литейный. В цехе становилось тихо. Перестали стрекотать формовочные машины. Замерли конвейеры. Недвижно повисли пустые ковши. Лишь гудела, потрескивала электропечь, в завалочном окне которой и возле электродов трепетало густое, с копотью пламя.
На плавильный участок сходились рабочие — и те, кто пошабашил, и те, кто пришел на смену. Окончившие работу не успели еще побывать в душевой. Лица у них были темные, резко очерченные, как на гравюрах, движения скупые.
Возле вагранки Кашин заметил Михала. Окруженный рабочими, он что-то увлеченно рассказывал. Подходившие здоровались с ним, старались протиснуться поближе. Даже Алексеев и тот, отрешенный в своем любопытстве, не замечал ни главного инженера, ни Димина, ни начальника цеха.
— А был на съезде кто-нибудь из антипартийной группы? — вытягивая шею через головы стоявших ближе к Михалу, спрашивал Комлик.— Скажи, Михале!
«И этот тут. Активист!» — подумал Кашин, сердито уступая дорогу Прокопу Свирину, который тоже старался пробраться к Михалу.
— А как Буденный? Поседел?
— Так что мы на семичасовой первыми перешли? Вот это да!
— Значит, механизацию даешь?
— И в Оружейной, дядька Михал, побывали? И в кабинете Ленина? — спрашивал Свирин.
— Неужто доклад восемь часов тянулся? Да тихо вы! Дайте послушать!
Михал увидел Димина, Сосновского, Кашина и направился к ним.
— Можно начинать, Петро,— сказал он звонко.— Хотя мне, признаться, мало о чем и рассказывать осталось. Хочу вот обязательство взять. Не плохо бы сэкономить за семилетку столько, чтоб свою зарплату окупить. А?
— Начинай, начинай,— подогнал его Кашин.— Дело важное, только не затягивай, пожалуйста.
6
Несмотря на свою забитость, Алексеев был щепетилен. Когда при нем говорили о войне, о предателях, он терялся, краснел, готовый провалиться от того, что про него могли подумать худое. На лбу выступал пот, губы пересыхали, и он, завидуя выдержке Кашина, проклиная себя. Терзался Алексеев и оставаясь наедине. «Что могут вообразить другие? Как им объяснить?»
Немного овладев собой, он обычно вытирал платком лоб, тяжело вздыхал — пускай думают, что ему плохо,— и жаловался на сердце. Настроение у него портилось на сутки.
Когда Дора, догадываясь о муках Алексеева, не выдерживала и заступалась за него, Кашин безапелляционно возражал:
— Я реалист, и в его преданность не особо верю. За что он советскую власть может любить? В партию не принимают и не примут. Надежд на повышение по работе нет. Дядю, говорят, репрессировали в свое время. Откуда может взяться та любовь? И вообще, если хотите, им интересуются, кому нужно. Так что не вельми на руку, если где-нибудь ваша фамилия будет фигурировать рядом.
Идя с собрания вместе с Михалом и Сосновским (Димин остался у секретаря цехового партбюро), Кашин нарочито позвал с собой механика и стал рассказывать о бывшем начальнике слуцкой полиции, недавно разоблаченном органами безопасности.
— Столько лет под чужой фамилией скрывался. Умеют, сволочи. Где-то на Урале работал. Небось и рационализатором был.
— Да, да,— согласился Алексеев, и глаза у него забегали. Ему показалось, что, как честный человек, он обязательно должен возмутиться, и потому невольно добавил: — Как это можно жить убийцей?
— Можно, как видишь,— перевел на него строгий взгляд Кашин.— Да еще как! Помните, что было в доме связного? Заставил сначала угостить себя, а потом нажрался, напился и расстрелял хозяев. Жрал, пил и знал, что зараз убьет их.
— Попадаются же экземпляры,— покрутил головой Сосновский.
— А с мальчишкой? Убил потому, что сдрейфил, как бы тот после не отомстил,
Алексеев подумал, что сейчас покраснеет, и на лице у него выступили пятна.
— Действительно страшно,— с замороженной улыбкой подтвердил он и полез в карман за платком.
Кашин многозначительно взглянул на Михала, как бы приглашая того в свидетели, потом на главного инженера, чтобы обратить и его внимание.
— Нас, переживших войну, удивить трудно. Только я не расстреливал бы таких, а вешал. Куда ты? — издевательски спросил он механика, который с озобоченным видом стал прощаться.— У меня к тебе еще дельце есть. Погоди…
Очутившись в своем кабинете, Кашин выждал, пока следом войдет Алексеев, щелкнул французским замком и направился к столу.
— Садись,— предложил он, не оглядываясь.
Ненавидя себя в этот момент, Алексеев шагнул к дивану, но не воспользовался любезностью начальника. Ему захотелось открыто поговорить с Кашиным, заставить понять себя и, может быть, таким образом освободиться из-под чьей-то чужой власти.
— Я должен объясниться с вами,— начал он, жалобно моргая здоровым глазом.
Готовясь сесть, Кашин пододвинул ногой кресло и насторожился.
— Ну, валяй.
— Я уходил от разговора о своем прошлом, думая, что все и так поймут. Да, по правде говоря, и опасался — при желании все можно перекрутить. Тем более, если смотреть на человека предвзято. Многое тогда кажется подозрительным…
— А теперь не опасаешься? — догадался, куда клонит механик, ухмыльнулся Кашин.— И усложнять жизнь уже не боишься?
— Я не проклятый, чтобы до смерти ходить в людях второго сорта!
— Война, дорогой товарищ, великой проверкой была. Пусть тот, кто не выдержал ее, на себя пеняет.
— Я боролся как мог! — с отчаянием выкрикнул Алексеев.
— Пока известно только, что работал ты.
— Мы тоже подпольную группу организовали.
Кашин заерзал, будто разжигаемый каким-то нетерпением. Потом вскочил, вышел из-за стола и протянул руку, шевеля пальцами, словно просил денег. Презрительно скривившись, хлопнул по ней другой рукой и словно положил что-то.
— С кем? Когда? Справку давай!
— А мое слово?
— Ха-ха-ха! Знаем мы эти самодеятельные организации. Слуцкий процесс не последний. Не думай. У нас вон какая была — с горкомом. А и то провокаторов и гестаповских агентов хватало, хоть пруд пруди.
Алексеева затрясло.
— Вы не имеете права!
— Во-первых, я не про тебя, а о тех, против которых улики еще не собраны. А во-вторых, ты скажи, кто уполномочивал вас и что вы делали. Конкретно.
— Нас разоблачили, и гестаповцы арестовали всех. Я вену вскрыл… До полусмерти ведь били…
— Меня дела интересуют.
— Но я не об этом даже. Я хотел спросить, почему вы делаете всё, чтобы мне работа и жизнь осточертели. Неужели не всем дано право работать и жить?
— Знаю я теории, которыми оправдывают себя. Но мы успеем еще на отвлеченные темы побеседовать. У меня просьба к тебе.
Давая Алексееву остыть, Кашин опять грузно опустился в кресло, положил локти на стекло, лежавшее на столе. Подумал, что с самого начала чересчур перехватил. Однако от решения, принятого в цехе, не отказался.
— Помнишь, как когда-то? Есть в критике пять процентов правды, значит — на пользу,— начал он издалека, не без намека.
— Я также помню, к чему эта пятипроцентная правда привела.
—- Ого! Но будет… Рабочие собираются писать заявление на Дору,— сказал Кашин сухо.— Ты помоги им.
— На кого? — точно не поняв, спросил Алексеев.— На Димину?
— Она такая же Димина, как я датский принц, дорогой товарищ! Да ее и свои не больно жалуют. В гетто, говорят, и то баламутила. А они, не бойся, хоть и умеют друг за друга постоять, к отщепенцам непримиримы,— попробовал подойти к механику с другой стороны Кашин.
Он вообще бравировал в подобных случаях грубостью и как бы хвалился: при необходимости тоже может сказать, что официально не одобряется.
— Нет, нет, только не это! У меня совесть еще осталась,— уже решительно возразил Алексеев.
— Ну, как знаешь, перепрашивать не буду. Но смотри!.. То, что я делаю на заводе, там,— Кашин большим пальцем ткнул вверх,— всеодно не сегодня-завтра открыто поддержат. Вот так-то….
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Уже которую ночь Сосновский просыпался в третьем часу. Долго ворочался с закрытыми глазами. В голову лезло разное, главным образом неприятное. Чтобы оправдаться перед собою, выдумывал противников, обвинения, какие они могли бросить ему, и вступал в горячий спор.
Вчера, например, он долго и непримиримо пререкался с Диминым. Тот обвинял, что весь его интерес к политике ограничивается чтением газет, а Сосновский возмущался и доказывал свое.
«Да и в газете для тебя существуют лишь третья и четвертая страницы,— изобличал его Димин.— Передовые вовсе редко читаешь, только те, которые тебя касаются. В теоретических статьях просматриваешь разве заголовки да авторов. Все, что пишется о сельском хозяйстве, вообще не для тебя. Даже рад, что читать не нужно. А насчет изучения философии и говорить не приходится…»