— А зачем? Какая же это практика, если проходить ее в келейных условиях? Чтобы понять, скажем, что ручки в формовочной машине несподручно размещены, надо, мама, на ней все семь часов проработать — и в первой, и во второй, и в третьей сменах. Тогда только инженером станешь.
— Рае тоже сегодня помогать будешь?..
— Буду.
— Иди, прошу, отдохни…
Зная, что она ревнует его, Евген послушно пошел в другую комнату.
Арина опять склонилась над рубашкой, чувствуя щекой солнечное тепло. «Как-то он, интересно, держит себя там?» — подумала она о муже и попробовала представить зал, где сейчас находился Михал. Но представила лишь то, что видела когда-то на снимке в газете,— трибуну, докладчика, стол президиума, ложи — и все.
Михал пришел усталый, голодный. Раздевшись, долго умывался, поглядывая на Арину, ожидавшую с полотенцем через плечо в дверях. Шарупичи обычно ели в кухне, и, умывшись, Михал сразу направился туда.
— Давай что-нибудь, мать, да поскорей,— попросил он, немного порозовевший.— Там, как перерыв, все в буфет. А я-то деньги забыл. У тебя есть сегодня что-нибудь фундаментальное?
— Садись, садись! — улыбнулась Арина.— Вам, мужчинам, если мяса не дашь, так и не накормишь. Может и Евгена позвать, чтобы по одному не кормить? Надоедает, поди, подавать да убирать.
— Это верно, мать, насчет мяса ты в курсе дела. Молоко, например,— вообще вроде проводника в желудке…
Хлебая щи, Михал украдкой подмигивал сыну и нарочно молчал, ожидая, когда жена не выдержит, попросит: «Ну, чего там? Рассказывай!» Но она неожиданно, чем-то очень обрадованная, заулыбалась и стала рассказывать сама.
Несмотря на несчастье с Лёдей, Арина все становилась спокойнее, меньше ахала и реже останавливала своих, когда те слишком расходились. Начала проявляться и еще одна черточка ее натуры. Оказывается, переимчивая, она замечала смешное в людях и отлично передавала это.
— Комличиха приходила огурцов с рассолом просить,— сказала она и, вдруг изменив голос, льстиво затараторила: — «Аринка ты моя дорогая! Ах, сестрица моя любая. А кто ж мне даст, если не ты? Ей-богу, сестра родная, да и всё тут».
Это было так похоже, что Михал и Евген захохотали. Довольная Арина застеснялась и тут же попросила:
— Ну, как ты, Миша? Что у вас там нового? Расскажи.
Михал захохотал еще громче.
— С этого бы и начинала. А то Комличиха, рассол!.. Сегодня, мать, доклад слушали. Важный доклад — о Лёде нашей.
— Начал уже!
— Серьезно, мать. О том, как укреплять связь школы с жизнью. Закон примем. Понимаешь? Для всех. Может, и поможет.
— Человеку не обидно, раз что-нибудь для всех вводится.
— Нечего плодить образованных неумек с претензиями.
— Это не так просто,— вмешался Евген, которому захотелось, чтобы мать согласилась с ним.— Люди к интеллектуальной жизни рванулись. Чтобы претензий не было, нужно сначала разницу между физическим и умственным трудом уничтожить.
Михал положил ложку.
— А кто эту разницу будет стирать? Неумеки, которые привыкли привередничать и все на выбор брать? Нет, ты сперва заработай право на желания свои.
— Человек есть человек, и хорошо, что он много хочет.
Упорство Евгена не понравилось Михалу, но он не рассердился и опять принялся за щи.
— Снова ты почему-то труженика с нахлебником мешаешь,— уверенный, что Евген и сам понимает это, сказал он через минуту.— А ты разве такой?
— Я тоже без умственного труда и больших надежд не могу.
—- Так это ведь счастье наше. Но чтобы овладеть, скажем, наукой, нужно уметь и жито сеять и чугун плавить.
— Не знаю, батя, не знаю…
— Ты слышал когда-нибудь, что значило жито по-древнему? Нет? Жизнь, сын! А нахлебник — всегда пустоцвет.
— Правда, Евген, правда,— подтвердила Арина, желая потушить спор.— Ешьте скорее, а то остынет все.
2
Перед тем как ехать на вечернее заседание, Михал решил зайти на завод. Хотелось посмотреть, как работает без него смена,— подручный впервые самостоятельно вел плавку — и заодно узнать в партбюро о заявлении, про которое с гневом, будто дело касалось ее самой, рассказывала утром Лёдя. Он собрался было уже идти, но Арина попросила обождать ее. Забот у Михала прибыло, и они старались использовать всякий случай, чтобы побыть вместе.
— Пойдем за одним скрипом,— сказала она,— мне все равно в магазин нужно.
Когда спустились на улицу, Михал взял жену под руку и, как не спешил, пошел медленным шагом.
— Шутки шутками, мать, но что с Лёдей дальше будем делать? — спросил он, догадываясь, какого разговора ждет от него Арина.— Обидел я ее, когда к Петру повел. Перегнул… Совсем не так, как думалось, разговор повернулся. Доверчивые больно мы…
Она будто сняла с лица паутину.
— Лёдя сама уж найдет свое. Что-то потеряла, но что-то и приобрела. А мы вырастили детей, вырастим и внука.
— Дорого ей стоило приобретение.
— Кто знает. А если что, может и еще дороже стать. На ниточке, поди, жизнь-то у нее висит. Будь помягче с ней. Не надо срывка, другие они, Миша…
Она проводила его до заводской площади и стояла, прислонившись плечом к липе, пока муж не скрылся в проходной.
Около электропечи Михал увидел Дору Димину. Та наблюдала за плавильщиком, который кочергой скатывал шлак. Раскаленный, ноздреватый, он сплывал через порог завалочного окна, падал в шлаковню и угасал, покрываясь пеплом.
Дора даже вздрогнула, когда Михал поздоровался с ней, но тут же движением плеч словно сбросила что-то с себя и подала руку.
— Я вас искала, товарищ Михал,— сказала она, называя Шарупича, как некогда в подполье.— А потом вспомнила, что сегодня сессия…
— Неполадки какие-нибудь?
— Сломался электрод, но его срастили. Да я по другому делу…
Ей тяжело было говорить. Это было мало похоже на нее, прямую, часто трудную, но сейчас она явно искала поддержки.
Вчера Дора не выдержала и завела разговор с мужем о том, что ей делать, когда Кашин вернется из отпуска. Однако, как и следовало ожидать, ничего путного не получилось. Она изобличала Кашина, а Димин упорно молчал.
— А как это поймут люди? — наконец сердито спросил он, когда Дора призналась, что, если на то пошло, она не против возглавить цех.
— Захотят — поймут! — запальчиво воскликнула она.— Я не только твоя жена. Я инженер, член партии и имею право на полную отдачу. Я знаю, на что способна. Меня слушаются…
— Год назад тебе нравилось быть инженером и иметь дело с техникой. Разве ты разлюбила ее теперь? — как бы посочувствовал ей Димин.
— Наоборот!
— Помнишь, как говорила: «Трибуна моя дома…»
— Это от боли, от обиды на все! Неужели и такое не доходило до тебя… А цех у меня работает лучше. И что же тогда в моем желании предосудительного?
— Скромности мало. Люди не особенно жалуют тех, кто сам выдвигает себя. Вот и директор поводит бровями.
— Разве я из-за тщеславия?.. Хотя для некоторых всякое стремление проявить себя — карьеризм. Я за дело болею. Вижу, что происходит на свете… Я не могу игнорировать, что место человека в жизни определяется тем, что он человек.
— И все-таки ставить целью сесть в чужое кресло — дурное начало для этого.
Дора оскорбилась до слез.
— Почему? Нужно просто верить в меня. Надеяться на лучшее во мне, а не на худшее. Для тебя же существую не я, а какие-то кем-то санкционированные правила. Будь спокоен, рабочие меня понимают.
Димин хмыкнул.
— Все?
— А что ты думаешь!
— А вот нашлись, что взяли и написали заявление.
Дора стояла перед Михалом, зябко сжав плечи и устремив на него свои большие грустные глаза.
— Вы много сделали для нас, товарищ Михал,— извиняюще произнесла она.— Благодаря вам Петро не потерял себя, а Рая осталась в живых. Но что делать?.. Мне снова нужно просить вас. И я хочу, чтобы выслушали вы меня здесь — в цехе…
Увидев ее, Михал знал, что она заговорит об этом, но не ожидал, что будет говорить так потерянно. Однако, выслушав ее до конца, растерялся сам, а потом вскипел неожиданно даже для себя: так все было нагло. Причем это была особого рода наглость, которую тяжко опровергнуть из-за ее беззастенчивости и безапелляционности. Оказывается, Дору обвиняли в карьеризме, в подрыве авторитета начальника цеха, в заигрывании с рабочими, в спекуляции на отсталых настроениях. И как Михал ни был подготовлен к разговору, он почувствовал потребность собраться с мыслями — нужно было найти слова, которые поддержали бы Дору, ее веру в себя и людей. Ибо сейчас для нее, может быть, не столь важно было восстановить всю правду и реабилитировать себя, сколь сохранить эту веру.
— Одну минуточку, Дора Дмитриевна, я взгляну, как тут у них,— сослался Михал на первую попавшуюся причину.
Он подошел к щитку с анализом, пробежал столбики цифр и взял темные очки. Враз, как ни был возбужден, заметил недоделки: не очистили по-настоящему порог, не навели новый — жидкий — подвижной шлак.
Взяв лопату и думая о Доре, Михал забросил в завалочное окно песку, насыпал его на порог, который тут же словно затянуло стеклом, и только потом вернулся назад.
— А кто подписал шпаргалку? Я уверен, что тут отгадка всему,— невольно адресуя свое возмущение ей, спросил Михал: чужих он умел защищать более решительно, чем своих.
— Разве это важно? — хрустнула пальцами Дора.
— Экая вы!
— Я даже не знаю… Мне лишь известно, что подписалось порядком.
— А факты?
— Приводят и факты, товарищ Михал. Правда, многое извращено. Сделано по старым рецептам. Всё истолковано вкривь и вкось.
— Вот видите!..
3
Назавтра, лишь выпало свободное время, Михал направился к Комлику, чья подпись под заявлением стояла первой. Дома слова влияют сильнее, да и человек более открыт для них. Это Михал знал по себе еще со школьных времен, когда нотации в классе действовали как на гуся вода, но все дрожало и холодело внутри, как только учитель переступал порог дома.