1
В Минск пришла весна. Она словно спускалась на город, ибо началась с центра. Наверное так было потому, что ей помогали люди. После мартовских метелей и мокрого снегопада автомашины со щетками и отвалами сгребали снег на середину улицы, другие машины грузили его на самосвалы, а те вывозили за город. В гололед проспект и центральные улицы посыпали песком, и опять те же машины сгребали, грузили и вывозили желтое месиво в поле. К тому же от домов тоже, поди, шла теплота. Ибо, когда в городе уже поблескивал мокрый асфальт, а в лужицах пробовали купаться взлохмаченные воробьи и вокруг капало, журчало,— за окраинами, в поле еще лежала тихая, нетронутая белизна.
Город хорошел. Не только потому, что небо над ним набирало краски, что все больше кучерявились облака и яснели дали. Не только потому, что прибавлялось тепла и света. Прелесть зимы в чистоте. В городе же зима чистой бывает редко, лишь ночью. Она нарушает порядок, прямые линии, в которых также частичка городской красоты. Весной же все иначе. К городу возвращается его строгий силуэт, очерченность. Во всяком случае, так бывает в Минске.
В начале апреля подули юго-западные ветры. Весна из центра хлынула на окраины, в заводские поселки, а оттуда автомагистралями в белые полевые просторы. Затем подряд прошли дожди, и весна забушевала всюду. И теперь острее уже чувствовалась в поле.
Город как бы вбирал в себя весеннюю прелесть. Его грело сияющее солнце, над ним проплывали кучевые облака и шумели апрельские ветры. На его площади, улицы, мосты, виадуки падали дожди. И, залитый солнцем, овеянный влажными ветрами, омытый дождем, он будто расцветал.
Сосновский, если так можно сказать, подружил с ним. Минск не был для него, чем был, скажем, для Михала Шарупича, связанного с городом всем. Не так часто встречается, чтобы биография человека совпадала бы с биографией народа или родного города. У Михала же аккурат случилось так. И может быть потому он считал Минск самым прекрасным местом на свете и не представлял себя без него. Город был для Михала необходимым и родным, как дом, был его радостью и гордостью. Сосновский же просто привык к нему. Город был ему близок и дорог только потому, что Максим Степанович здесь жил, работал.
Но этой весной Сосновский как-то острее чувствовал красоту Минска и что город нужен ему. Почему? Пожалуй, потому, что душа его была охвачена смятением. И, как ни странно, еще потому, что свой дом без Веры потерял тепло, уют.
Вера знала историю каждой вещи, могла сказать, когда и где купила ее, сколько стоила. Ничего этого Сосновский не помнил, и вещи без жены сдавались чужими. Несчастный, озлобленный на всех, Юрий поведением и видом давал понять, что он, Сосновский, ему неродной. Соня с Леночкой не слушались и тоже отдалялись, в них росли недоверие и черствость, что развивается в детях без материнской ласки. И не было уже в доме ни отдыха, ни мира.
Не ахти ладилось и на заводе. Приходили тоскливые, обидные мысли. «О цене человека судят по его работе и детям. Но, неча греха таить,— ни первым, ни вторым особо пока не похвалишься»,— признавался себе Сосновский.
Только в машине, когда ехал к Вере в больницу, он немного отдыхал душой. Пробуждалась надежда, что все будет отлично, когда она вернется. И, посматривая на залитые солнцем здания, на подсыхающие тротуары, на прохожих, одетых ярко, по-весеннему, он проникался чем-то похожим на умиление. Необъяснимая жалость к себе закрадывалась в сердце.
Первое время, приезжая в больницу, Сосновский жаловался, что ему тяжело, что он устал и тоскует, что в доме всё вверх дном, и когда это только кончится. Но, по мере того как Вере делалось хуже, он стал считать своей обязанностью притворяться беззаботным, довольным и веселым. В его отношениях к жене появилось что-то такое, что бывает в отношениях взрослого к ребенку, которого надо обманывать, чтобы не плакал, и внушать, что все хорошо. Вера, безусловно, замечала его нехитрую игру, догадывалась, что муж скрывает от нее многое, но принимала это как заботы о ней и была благодарна: правда не всегда нужна человеку, особенно больному.
Сосновский входил в палату с улыбкой, клал на тумбочку яблоки, бананы, мандарины и, поцеловав Веру в лоб, довольно потирал руки.
— Где ты это нашел? — удивлялась она, не спуская с него умиленных, но уставших от боли глаз.
— Купил, Веруся,— отвечал он так, будто мандарины и бананы продавались на каждом углу.
— Как дети?
— А что им!
— Отвези половину Леночке и Соне.
— У нас есть. Не обижай нас. Посмотри лучше, что делается на улице. Благодать!
Против больницы на склоне пригорка был разбит молодой парк, террасами спускавшийся к Первомайской улице. На верхней террасе заложили легкое кирпичное здание, над которым озабоченно склонился подъемный кран. Снега в парке почти не было. Посинев, он белел только под кустами. Подростки-липы, рябины и кленики, видимо только осенью посаженные здесь, казалось, встали на цыпочки и тянулись вверх, к синеве. Кроны их были прозрачны, и ветви тонко вырисовывались на фоне неба.
— А у нас новый ординатор, женщина,— сообщила Вера, приподнявшись с подушки и следя за взглядом мужа.— Такая деликатная, с опытом.
— Это очень, очень важно, Веруся,— немного успокоенный натуральным течением жизни, веселел Сосновский.— Самый лучший врач тот, который лечит, когда больной поправляется… А ты поправляешься. И посмотри на улицу. Ехал сейчас по городу — любота! Прижились, Веруся, голуби. Возле гостиницы «Беларусь» — целая стая! На Центральной площади подсыхает брусчатка. Точно как самотканая скатерть. А на ней голуби. Ручные, доверчивые. Ходят, клюют. Взлетят стайкой, снова сядут. Молодцом, что разводят их. У нас на автозаводе тоже не мешало бы…
Да, в город пришла весна.
2
Перед Первым мая Сосновский решил взять с собою и Юрия.
Поднимались они по больничной лестнице медленно, точно должны были идти вот так долго-долго. В вестибюле третьего этажа Юрий, навещавший мать впервые, с тревожным любопытством огляделся: было уютно, бело. Пальмы, кресла в чехлах, круглые столики, картины на стенах, шелковые гардины. Что это больница, напоминал лишь длинный коридор с шеренгой белых дверей да тягучая тишина и запах лекарств. Больных не было видно. Только за круглым столиком с газетой в руках сидел строгий мужчина в серой пижаме — вовсе не похожий на больного. По коридору удалялась женщина в белом халате. В конце коридора было большое окно, и на его фоне фигура женщины показалась Юрию голубой, призрачной.
— Ты возьми это,— передал ему букетик сна борового Сосновский.— Матери будет приятно.
Смутно понимая, что сказал отчим, Юрий взял цветы и покорно пошел за ним. Халат Максиму Степановичу был мал, рукава коротки, и это делало его смешным.
— Разве это халат? — почему-то обратил на него внимание Юрий, думая о встрече е матерью.
— Не могли дать лучшего,— возмутился Сосновский.
— А вы снимите его и накиньте на плечи.
Смущенные, они вошли в палату.
Страшно худая, постаревшая, без кровинки в лице, Вера лежала у окна слева. Юрий едва узнал мать и, растерянный, удрученный, положил букетик на тумбочку возле ее кровати.
— Не целуй только в губы,— слабым голосом предупредила она и ткнула пальцем в щеку — куда целовать.
Юрий прикоснулся сухими губами к месту, на которое она показала.
Не осмеливаясь смотреть на мать, не зная, о чем говорить с ней, он стал пялить глаза в окно, но не в то, которое было рядом с кроватью, а в коридорное — дверь палаты осталась открытой.
По крыше соседнего корпуса пробирался кот. Заметив его, галки, сидевшие на балюстраде, поднялись, сделали круг и, нахохленные, сели на антенну. Однако самые любопытные не успокоились. Снова вернулись на балюстраду и то прохаживались по ней, то, свесив головы, следили за котом, то, атакуя, налетали на него. Воробьи же, отлетев подальше, как ни в чем не бывало, с прежней озабоченностью принялись эа какие-то свои дела.
— Что нового у тебя, Юрок? — спросила Вера.
Он видел, как изменилась мать, но и теперь не мог поверить, что все это серьезно и с нею может случиться более страшное. Вернее, чтобы не думать об этом, он отгонял пугающие мысли. А понимая — необходимо сочувствовать матери, поддерживать ее,— не слишком принимал случившееся к сердцу и даже чуть заскучал, сидя эдесь.
— Ничего, мам,— нехотя ответил он и снова посмотрел в окно.
Его внимание на этот раз привлек самолет, и Юрий стал следить за ним. Небо было безоблачное, голубое, но самолет летел словно в тумане.
— Как Лёдя поживает? Вы встречаетесь, конечно?
— Нет.
— Ну смотри, тебе видней.— И, заметив, что вопросы ее не понравились сыну, перевела разговор: — Мы, родители, часто берем на себя слишком много. А наша обязанность, видимо, проще — воспитывать из вас честных людей дела, и всё. Дальше вы уж сами должны. Пусть говорят свое талант, способности.
— Не говори так много, тебе вредно,— остановил жену Сосновский, удивляясь ее рассудительности.
Ему было больно смотреть на нее такую — с большая лбом, с запавшими глазами, с тонкой шеей и высохшими руками, бессильно лежавшими на одеяле. Когда-то она игриво кокетничая, спрашивала: «Правда, Макс, я похожа на многих красивых женщин? Чем-нибудь, но обязательно похожа. Я это замечала не раз…» Что бы она сказала сейчас, если б увидела себя?
Вера будто прочитала его мысли.
— Ты знаешь, о чем говорила мне ординаторша? Какое, говорит, у вас приятное лицо… Ты не согласен?
— Что ты, Веруся!
— Дай, если у тебя есть зеркальце, Юрок,— попросила она.— А то Макс смотрит на меня, как на чужую, будто еле узнает. Я в самом деле так изменилась? А мне, лишь бы не сглазить, куда лучше. Даже захотелось домой. Хотя бы на праздник. Человек, наверно, потому и человек, что у него всегда надежды, желания…
Она устала, и веки у нее смежились сами собой. Лицо окаменело, как неживое.
Вера словно поумнела, повзрослела в с