Весенние ливни — страница 66 из 82

и, и близостью, которой не нужно было стыдиться. Так же они, верно, сидели бы, если б вошли отец или мать. В отношениях Киры с Прокопом тоже почти нет уже такого, что надо прятать от других. А вот в ее отношениях с Юрием очень часто было что-то неравноправное, зазорное. Они не стремились, чтобы их отношения поняли и приняли другие. А ежели бы поняли?.. О-о!..

— У нас большое горе, Лёдя,— пожаловался Сосновский, которому сначала не понравилась ее ершистость (независимость виноватого вообще оскорбляет). Однако потом его снова смягчил угнетенный вид девушки.

— Я слышала и сочувствую,— не подняла глаз Лёдя. — Но должна сказать вам, что такой черствой… и беспощадной женщины, как Вера Антоновна, я не встречала — и, пожалуй, никогда не встречу.

— Это неправда! Перед смертью она вспомнила вас, говорила с Юрой…

— Со страху?

— Так нельзя… Это почти палачество!

— Палачество?.. А ваш Юрка? Человек без обязанностей, себялюбивый трус. Вот кто палач! И таким его сделали вы и она!..

Чтобы остановить ее, Сосновский протянул было руку, но Лёдя не позволила дотронуться до себя и вскочила. Собралась сказать что-то еще более резкое, но чуть не заплакала и кинулась прочь.

Растерянный, обиженный, он встал, и, чувствуя, что так расстаться нельзя, заторопился вслед. Но она ждала этого и, боясь, что он догонит, побежала.

Задыхаясь, Сосновский остановился, посмотрел вокруг, не наблюдает ли кто за ним. На противоположной стороне улицы увидел девчат, которые подталкивали друг дружку локтями и прыскали со смеху, прикрывая рты руками. «Надо мной или нет?» — смешался он и пошел навстречу синему с кабиной, как у автобуса, самосвалу, ехавшему по улице. Это был МАЗ-500 — одна из четырех машин, собранных в экспериментальном цехе для испытаний.

Шофер узнал главного инженера и затормозил. Сидя в привычной позе — правая рука на баранке, левая, с закатанным по локоть рукавом, на опущенном стекле дверцы,— он ждал, что ему скажут.

— Ну как? Много накрутил? — спросил Сосновский, украдкой поглядывая на девчат.

— Двадцать тысяч.

— Мало, очень мало. Есть жалобы?

— Сидеть неловко, товарищ Сосновский. Тормозные барабаны неважные. Жесткости и прочности маловато. Подвески у дизеля слабые. Если так пойдет, еще на несколько лет хватит…

— Почему на несколько лет? — не дошло до Сосновского, который, глядя на левую руку шофера, загоревшую больше, чем правая, не переставал думать о Лёде и девчатах.

— Многое доводить придется,— пояснил озадаченный шофер и убрал руку со стекла.

Чтобы не выглядеть странным, Сосновский отпустил шофера, передохнул и вернулся на тротуар. Девчата, смущавшие его, ушли, да и смеялись они, скорее всего, не над ним.

«Подозрительным стал, и раздражает все, как Верусю…» — подумал он, понимая, однако, что не это сейчас занимает его.


ГЛАВА ВТОРАЯ


1

Лёдя прибежала домой, дрожа от возбуждения и гнева. Но матери не призналась, когда та, как обычно, замечая всё, спросила, что с ней.

— Ничего, мама, просто бежала, торопилась. У меня ведь тысячи по английскому еще не сданы,— показала она книгу.— Кира всего на день дала.

Арина знала, как много работает дочка, как тяжело ей в срок сдавать вот эти тысячи и, особенно, чертежи. Евген даже помогает ей. Но сейчас Арине вдруг почудилось, что Лёдя торжествует по какому-то поводу, хотя и скрывает это.

— Может, доченька, съела бы чего-нибудь сперва? — спросила Арина, надеясь, что, сев за стол, Лёдя разговорится.

— Нет, мама, не хочу,— отказалась она. Но через минуту пришла с книгой на кухню, попросила ломтик сала, хлеба и, аппетитно жуя, принялась за английский.

— Много их осталось тысяч-то? — жалея ее, поинтересовалась Арина.

— Двенадцать, мама.

— Ай-яй-яй!

— Это не так уж много…

Она доела сало, хлеб, вытерла губы полотенцем и пошла назад в комнату. Села за стол, сжала виски ладонями и стала учить.

На кушетке перед сменой отдыхал Евген. Чувствуя на себе его взгляд, Лёдя не могла сосредоточиться. Мешало и возбуждение. Из головы не выходил разговор с Сосновским, думалось о Юрии, о будущем ребенке. Что делать? Нужна же какая-то определенность, а ее — к чему обманывать себя — не было и нет. Юрий бросил ее или она Юрия? Они даже, в сущности, не объяснились! Видишь, что говорит Сосновский... А разве можно забывать о ребенке? Лёдя боялась его прежде, чем страшноватой неизвестности. Но материнское чувство постепенно делало свое — она привыкала к ребенку, он становился дорогим ей, и Лёдя чувствовала, что с днями будет еще дороже.

— Чего ты на меня вытаращился? — не выдержав, наконец крикнула она Евгену.

— А что? — спокойно ответил он.

— Ты мешаешь мне. Отвернись к стенке.

— Не ври. Это ты сама мешаешь себе. Ну, скажи прайду?

Он встал, потянулся и подошел к сестре. Лёдя неожиданно всхлипнула и, закрыв лицо руками, уткнулась головой ему в живот,

— Евген, дорогой, как мне быть? У меня все перемешалось.

— Раньше скажи, ты еще любишь его?

— Я все понимаю теперь… Сначала мне просто стало жутко. Я не ручалась за себя. За то, что будет со мной. Я боялась людей, их языков. Но сейчас верю: все зависит только от меня. Я судья себе и имею право строить жизнь, как считаю нужным. Но как с ребенком, с Юркой? И я… я не могу, Женя, пока найти счастья в одном ребенке.

— Если хочешь, я схожу к нему…

— Не смей! Прежде сам разберись с Раей. Привыкли играть рыцарей и покровительствовать.

— Но ты же хочешь, чтобы я сходил… Тсс, мама!.. — Евген положил руку на спинку стула и наклонился над столом.— Конечное «п» ты произносишь неправильно. Попробуй сильней выталкивать воздух.

Вошла мать.

Лёдя отстранила от себя брата, опять стиснула виски и углубилась в книгу.


2

Как назло погода в тот день испортилась. По небу ветер гнал рваные тучи, которые, казалось, спускались всё ниже н лохматились. Несколько раз накрапывал дождь. Правда, недолго, и вскоре, как бывает весной, следы его подсыхали, хоть солнце и не выглядывало. Даже начинало пылить. А тучи всё неслись и неслись совсем не по-весеннему.

В тревоге Лёдя то и дело подходила к окну, смотрела на улицу, на небо. «Не хватало, чтобы полил по-настоящему,— тоскливо думала она.— Что тогда?» Тревога рождала недоброе чувство. Хотелось обвинять и людей и небо — всё было против нее.

Она трижды разглядывала себя в зеркало и каждый раз отворачивалась. Не нравилось платье — узковатое, хоть уже и отпущенное, не нравились лицо, фигура. Платье сидело неуклюже, топорщилось, лезло вверх, и его приходилось обтягивать. Лицо было осунувшееся, поблекшее.

Лёдя сердилась на себя, что волнуется и больно ждет этой встречи, что, как никогда, хочет быть красивой и никак не может перебороть себя. Ее раздражали тихая задумчивость матери и взгляды, которые та бросала на нее тайно. Был ненавистен весь сегодняшний день — позорный, безжалостный.

Неужели она заслужила это? Чем? И когда всё кончится? Начинает хамить даже Комлик. По какому праву?.. Обиду переживать вообще тяжело. Терпеть же ее от человека недостойного вовсе невыносимо.


Как и обычно, она с Кирой побежали в столовку первыми: Прокоп и Трохим Дубовик задержались, убирая возле машин. Кира заняла очередь в кассу, чтобы взять талоны. А Лёдя, захватив четыре жестяных подноса, пристроилась в очередь за обедами. Нетерпеливо посматривая на подружку, медленно приближавшуюся к кассе, и боясь, что та не успеет, Лёдя вертелась вьюном и прикидывала, сколько человек на худой конец придется пропустить.

Все спешили. Столовая гудела от разноголосого гама.

Перебрасывались просьбами, передвигали столы. Звякали подносы, тарелки, пахло борщом, жареным мясом. Лёдя привыкла к такой суматошной толчее, находила в ней что-то занимательное. Но сегодня ей сделалось дурно — от запахов, от сутолоки. Следя за Кирой, стараясь подавить подступающую тошноту, она не заметила, как к ней подошел Комлик.

— Подвинься-ка, — тернулся он о Лёдю плечом и попытался стать перед нею.

— Чего вы, дядька, толкаетесь? — обиделась она. — Вы же здесь не стояли.

— Пусти, говорю.

— И вам не стыдно?

— Коли тебе — нет, мне тоже. У меня живот не растет…

У Лёди закружилась голова.

— Отойдите, прошу!

— Ну-у! — вылупился Комлик. — Не узнаешь, что ли? Крестин ждешь, когда свояками будем? Подвинься-ка!

Что предприняла бы Лёдя — неизвестно. Но перед Комликом выросли Прокоп с Трохимом Дубовиком. Посеревшие губы у них подергивались, глаза метали искры. И не успел Комлик пикнуть, как схватили его за руки. Тот рванулся, но освободиться не смог.

— Проси извинения, дядька Иван, — приказал Прокоп.

Их обступили.

— Не нравится? — огрызнулся Комлик. — Не судья ли Шарупич научил вас рукам волю давать? А ну пустите!

— Извинения проси, дядька!..

Комлик опять рванулся: он все еще не верил ни в серьезность намерений Прокопа, ни в то, что его смогут удержать. По его полному с мясистым носом лицу пробежало недоумение.

— А что я сделал такого особенного? — однако без прежней воинственности спросил он.

Вокруг загомонили, передавая друг другу, что случилось. Гул разрастался, стихали звон подносов, шарканье ног по полу.

— Ну ладно, — почувствовав опасность, перестроился Комлик. — Извини, интеллигентка.

Когда сели за стол, Лёдя, глотая слёзы, взмолилась:

— Хлопчики, дорогие мои, и ты, Кирочка, мне лучше уйти из бригады…


Лёдя едва дотянула до вечера и, накинув прозрачный плащик, что привез отец из Москвы, выбежала из дому. Тучи неслись и неслись — беспрестанно. Разрывов не было, и о том, что это не одна туча, говорил лишь их колер — то темный, то дымчатый. Временами по слабым просветам угадывалось небо, но вскоре и просветы исчезли: видимо, тучи пошли одна над одной в несколько рядов. На улице было светлей, чем казалось из дому, и Лёдю охватила новая забота — вместе их не должен был видеть никто.