Предстоящее свидание вдруг представилось настолько нелепым, отвратительным, что вновь закружилась голова. Пробудилось подозрение. Комлик распоясался и пристал именно к ней неспроста. Он, кроме того, что желал отомстить отцу, был убежден: беда сделала Лёдю покорной, и обижать ее можно и стоит. А что, если и Юрий припрется на свидание с таким же убеждением и начнет куражиться?..
Тот ждал ее около моста на шоссе. В руках у него был зонтик. Увидев Лёдю, неторопливо перешел мост и побрел по бровке. То, что он взял зонтик, и то, что, не дождавшись ее, пошел вперед один, утвердило Лёдю в подозрении. Нет, прежнего, видно, вернуть было нельзя! Да и стоило ли?..
Все-таки Лёдя догнала его, поздоровалась, и они, не глядя друг другу в глаза, зашагали рядом. «Что заставило его прийти? — старалась разгадать Лёдя. — Пристыдил отчим? Боится моих ребят, Евгена? А может быть, кто знает, и любит чуточку?»
По шоссе мчались машины с включенными подфарниками, и это придавало им злой, стремительный вид.
— Как твои дела? — наконец спросил Юрий.— Учишься, говорят, неплохо.
— А ты даже интересовался?
— Угу, — ответил он и оглянулся. — Ты заметила Кашину? Она, кажется, видела нас. Шла, как корова на дойку. Гадкая женщина! Мама говорила, что ей за радость чужое горе.
— Раньше ты был милостивее к ней.
— Не бойся, на моем счету нет еще обиженных.
— Если меня не считать… Но, уверена, если и не обидел, то и не пожалел никого. Ты вот Кашину упрекнул: радуется-де чужому горю. А ты, по-моему, боишься его. Отмахиваешься и открещиваешься — только быть бы подальше. А разве это лучше?
— Верно, не дорос до такой мудрости,— манерно произнес Юрий, всем видом показывая, что пренебрегает ее упреком.
Они поднялись на пригорок, миновали недавно построенный виадук через шоссе, но не вернулись обратно. По обеим сторонам темнели березки, казавшиеся в сумерках плакучими, под ними — подстриженные кусты, а дальше сплошная, уже совсем темная стена елей.
— Ты говоришь, не пожалел, — вспомнил Юрий: видно, Лёдин упрек все-таки задел его. — А меня кто жалеет? Мама умерла — и остался один на всем свете. Видишь, как нам вообще все дается? Право на учебу и то черной работой приходится добывать. Тут уж не до жиру.
— Не очень-то ты наработался. А во-вторых, почему ты и от моего имени говоришь? Мне эта, как ты выражаешься, черная работа в радость. Я без нее, может, вообще, не выдержала бы… Учусь, работаю, мне лучшего не нужно…
— Снова, значит, не дорос.
Лёдя видела: Юрий, как она и предполагала, тоже почему-то считает, что имеет право быть с ней развязным. Даже убежден, что нужно быть таким. Ему безразлично ее мнение, и он не слушает ее, перебивает. И все-таки, сделав усилие, она сказала:
— Я не верю, что у тебя это искренне. Неужели ты не умеешь сочувствовать? Неужели у тебя нет желания помочь близкому в беде? Не может быть! Просто ты хочешь окончательно поссориться со мной. Найти предлог. Так?
— Надоело все!
— Разочаровался?
— Некоторые, поверь, институт оставляют или учатся спустя рукава. Разве только такие, как Тимка, лямку тянут и за счастье считают? Знаешь, как муравьи? У которых, как известно, и глаза-то направлены кверху.
— Настоящий студент всегда одержимый. А если он не настоящий и бросает учебу — туда ему и дорога.
— А я понимаю таких. Слишком многое преодолевать приходится. Сил не хватает. Родился, учился, трудился, представился. Это тоже не житье!.. Давай посидим маленько…
Он обнял Лёдю, собираясь вместе перескочить кювет. Но руки Юркины дрожали. Лёдю передернуло, и, высвободившись, она исподлобья уставилась на него:
— Это еще что?
Юрий усмехнулся и снова протянул к ней руки.
— Чего ты? Испугалась? Посидим немного и пойдем. Мы же давно с тобой не говорили…
— Ну говори, я слушаю,— с усилием сказала Лёдя, догадываясь, что привело Юрия на свидание.
— Как ты собираешься поступать дальше?
— Буду работать, учиться…
— Я не об этом. Мне нужно окончить институт, стать на ноги. Кто мне Сосновский? Чужой. Отца, считай, нет… Хуже, чем нет. Я один теперь.
— Переходи к нам.
— Примаком стать?
— А ты что предлагаешь?
— Нам нельзя иметь ребенка.
— Поздно уже. Убийцей я не стану!
Юрий, который все еще тянулся к ней, отступил. Руки у него безвольно упали. И хотя смеркалось, он вдруг увидел, как горят у Лёди глаза, и страх стал охватывать его.
3
Ждать чего-нибудь иного от этой встречи, конечно, было наивно. Случилось то, что должно было случиться.
Лёдя и раньше подозревала: дело не только в Вере Антоновне. Правда, Юрий, возможно, и сам верил, что ведет себя так, слушаясь мать. Но это был самообман, выгодный Юрию, который боялся взвалить на плечи тяжесть, какую можно и не взваливать, — у него были другие соображения насчет завтрашнего дня. Юрия не научили быть хозяином своего слова. Он мог пообещать что-нибудь, вовсе не думая, что это обязательно нужно выполнить. Ему чрезвычайно много насулили. Он слышал о справедливой жестокости, о жестокости ради дела и, впитывая это в себя, действительно мало кого жалел и мало кому сочувствовал. А тут еще время ослабило чувство ответственности. Показало, что и святые-то далеко не безгрешные.
А что передала ему в наследство мать? Боязнь потерять, что уже есть, стремление устроиться в жизни как можно удобнее, веру, что ему уготованы все земные блага, только их надо брать и больше думать о себе. Так зачем тогда добровольно взваливать на себя тяжесть, зачем усложнять жизнь? Для чего?
Сомнений не оставалось — любовь их была бескрылой, слепой, зазорной. Как Лёдя этого не видела раньше? Юрий целовал ее, уверял в любви, жил с ней — и ни разу не подарил цветов, ни разу не сказал: хочет сделать что-нибудь особенное, чтобы порадовать ее. Они совсем не уважали своего чувства и куда-то спешили. А если Юрий и ревновал ее, то как-то… по-слюнявому…
Есть девушки, у которых одна цель — замужество. Они боятся опоздать, остаться ни с чем, и потому слепо, пренебрегая всем, домогаются своего. Но что ослепило Лёдю? Как могла ошибиться она? Она же всегда мечтала о большом и жаждала справедливого, высокого. Неужели, как говорит отец, ей все-таки не хватало чистоты? Почему она полюбила такого, как Юрий, и отвергла преданность и чувство Тимоха? Да и любила ли? Теперь же, после вчерашнего, она вырвала Юрия из сердца, и оно кровоточит только из-за оскорбленной гордости да ребенка.
А он живет уже в ней, напоминает о себе, все прочнее связывается с сердцем. И кто знает, почему с каждым днем делается бесценнее. Наверное, потому, что это девочка — слабая, ласковая, которую нельзя обижать. Вернувшись домой, Лёдя попробовала даже утешить ее:
— Ничего, доченька, проживем и одни. Ничего!.. Мать у тебя инженером будет! Заставит уважать и себя и тебя. Вот увидишь!..
Она проплакала в подушку целую ночь, и утром что-то окончательно созрело в ней.
Это заметил и по-своему объяснил даже Прокоп. Осмотрев машину, он тряхнул чубом и, чтобы показать — он с Лёдей, подмигнул ей:
— Ты что, бить кого собираешься? Скажи рабочему классу, поможем.
— Спасибо, — улыбнулась Лёдя. — Когда будет нужда, скажу.
— А мы с Трохимом сами уже решили одно мероприятие провернуть.
Он подошел к ней и, оглянувшись, прошептал:
— Прости, но мы вот что надумали. Сегодня пойдем к Юрке Сосновскому и поговорим как полагается. Облегчим ему стать человеком!
Глаза Лёди в один миг — как это только могло случиться! — наполнились слезами, но она решительно замотала головой:
— Нет, нет! Зачем? Никуда вы не пойдете и ни с кем не будете говорить. Слышишь, Прокоп?
— Это почему же? — вспылил ои. — Боишься, что ль? Кого?
— Прошу вас, не берите шефство надо мной, как над матерью-одиночкой! Я сама как-нибудь постою за себя.
— Ого!
— А с Юркой все перерешено и кончено. Понимаешь?!
— Не верится что-то… Твердо?
— Наотрез.
— Тогда извини. Но, по-моему, это стоило раньше бы сделать.
— Кто знал, Прокоп…
— А нас зря не обижай… И не мешай потолковать по-рабочему хоть бы вон с теми, — кивнул он на Кашина и мастера, шедших по пролету. — Отойди-ка отсюда.
Чувствуя, как шевельнулся ребенок, Лёдя отошла в сторону и стала следить за Прокопом из-за машины. Ребенок напоминал о себе настойчивыми толчками. Когда же он неожиданно потянулся и замер, горячая волна нежности обдала Лёдю, и она на минуту забыла о Прокопе и Кашине. Только увидев, что к ним поспешно подходит Кира с Трохимом Дубовиком, вновь насторожилась: «Что они там еще придумали?»
Прислушавшись, поняла: Прокоп просит Кашина дать распоряжение о переводе ее на более легкую работу.
— Мы не первый раз обращаемся, и всё впустую, — перебивая товарища, наскочила на Кашина и Кира. — Что вы себе думаете, Никита Никитич? Разве так можно? Вечно все с боем надо брать.
— Я не солнце, всех не обогрею! — отмахнулся тот.
Но от него не отстали.
— А вам и обогревать не нужно — закон для этого есть,— решительно сказал Прокоп.— Мы не одолжения просим.
Кашин осмотрел его как невидаль, но заставил себя ответить спокойнее:
— Пока помочь ничем не могу. Подвернется без ущерба возможность — переведем.
— Обещанки-цацанки уже не пройдут, Никита Никитич! — вмешался и Дубовик. На заводе и на стройке он очень уставал. Это делало его медлительным, равнодушным. Но тут он вскинул голову и пошел по пятам за Кашиным, который сделал вид, что вспомнил о каком-то неотложном деле. — Нет, вы скажите конкретно, товарищ Кашин!
— Прокоп, Кира, не унижайтесь! Ступайте сюда! — окликнула их Лёдя. Однако они даже не оглянулись. Боясь скандала, Кашин остановился. — Ну добро, добро, — презрительно морщась, пообещал он.— Завтра-послезавтра придумаем что-нибудь, хоть и не больно заслужила.
Вдруг Лёдя почувствовала, что случилось недоброе. С трудом столкнув готовую полуформу на ролики, она ойкнула, побледнела и согнулась в три погибели. Правда, побледнела сперва не столько от боли, сколько от мысли, что случилось страшное. Но потом что-то сдвинулось у нее в позвоночнике, и она не смогла уже ни выпрямиться, ни глубоко вздохнуть: боль сгибала ее. Над крышей взметнулся гудок, а Лёде сдалось, что это боль рвет ей перепонки.