Весенние ливни — страница 69 из 82

Когда все, казалось, стало налаживаться, вдруг погас свет.

— Лампу! — нетерпеливо крикнул врач.

Его голос будто стеганул Лёдю по глазам, она зажмурилась, содрогнулась и потеряла сознание.


5

Поправлялась Лёдя быстро. В выходной день няня принесла ей письмо и передачу от матери — банку сливового компота, цукаты, халву, которую Лёдя любила, как девчонка. В письме мать просила, чтобы она, если можно, подошла к окну — хотя бы показалась.

Получив письмо, волнуясь, Лёдя набросила халат и заторопилась к окну. Но внизу увидела не мать, — та, видно, в приемном покое ожидала ответа, — а Киру, Прокопа и Тимоха. «А этот чего заявился? — сердито подумала она и, распахнув окно, прилегла на подоконник. — Наверное, практику проходит у нас… Значит, и Юрий в цехе. Этого еще не хватало!» Она зябко поежилась.

Ей заулыбались. В руках у Прокопа были цветы. Он размахнулся, и букет, описав дугу, попал в окно. Лёдя подхватила его на лету, поднесла к лицу, не способная что-либо сказать или поблагодарить.

— Ну, как успехи? — наконец спросила она.

— Вот! — поднял большой палец Прокоп. — Присвоили все-таки. Димин поддержал. С Трохимом только история. Но от дядьки Михала не больно спрячешься. Быстро узнал, что не учится. Понимаешь, бросил. Времени, дескать, нет из-за строительства. Ну, понятно, дядька Михал нам передал. Темную по-корчагински организовали. И потел, и каялся. А теперь по очереди ходим за него отрабатывать, покуда экзамены сдаст.

— Как миленький стал, — засмеялась Кира.

Из-за угла, спотыкаясь, бежала мать.

— Поднялась? Доченька ты моя родная! Если б ты знала, как я рада! — на ходу приговаривала она, немного шепелявя от волнения. — Вот счастье! Дома все хорошо. Отец надумал даже серебряную свадьбу справлять. Слышишь, доченька? Тебя только ждем…

Лёдя смотрела на мать, суетливую, обрадованную, и любила ее еще больше. Несказанно захотелось домой, к отцу, к Евгену.

Но новость матери и ранила ее. Свадьба!.. От радости мать не знает, что и говорить, а может, считает, что с давешним покончено и что теперь у Лёди есть только одно — будущее, и надо как можно скорей ввести её в заботы завтрашнего дня… Мама, мама!..

А как ты покончишь с этим прошлым, если оно такое плачевное, оскорбительное, и Лёдю трясет от одних воспоминаний? Знай, что твоя дочь пришла в себя лишь в палате, на койке. Открыв глаза, увидела бледного врача и усталую сестру, которая не дала ей произнести ни слова. Они всё сделали, чтобы скрыть от нее, что произошло в операционной, — пусть вычеркнет из памяти это. Но разве может женщина вычеркнуть то, что у неё был ребенок и его не стало? Ребенок! Ей страшно хотелось хотя бы взглянуть на него, узнать — мальчик или девочка? И как ни скрывали — узнала: был сын, и у него над лобиком, как у Юрия, закрученные в вихорок волосы.

Но ты права, мать! Лучше думать о завтрашнем. Только о нем!.. И твоя дочь много уже думала — днем, притворяясь, что спит, когда с разговорами приставали соседки, ночью, уставившись в потолок, когда палата забывалась тяжелым сном.

Это правда! Она перешла рубеж, жизнь открывалась перед ней как бы заново, и нужно более сильной, значив тельно более сильной и умной вступить в нее. Вон, подняв головы, стоят друзья и улыбаются, радуясь, что видят ее. Как ей отблагодарить их? За тревогу, за привязанность, за добрые пожелания? Когда-то она говорила, что главное для человека — уметь преодолевать свои слабости. Нет, она ошибалась тогда. Главное — в ином. Оно в умении жить не только для себя, в умении не только защищаться и демонстрировать свою независимость, а и наступать. Жить, как отец.

— Вы, мама, денька через два возьмите меня отсюда, — погодя немного, попросила Лёдя. — Ох, как ко всем вам хочется! Евгену скажите, чтобы тоже обязательно приехал за мной. Соскучилась я по нем.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


1

Теперь Кашин разумел: самое важное — не допустить, чтобы делу дали ход. Критикуют, карают только за те провинности и отступления от закона, от морали, о которых узнали люди, — думал он. Дело не в поступках, а в огласке. Промашки и ошибки еще не промашки и не ошибки, покудова про них не говорят, покудова про них знают одни люди, умеющие молчать. Потому важно погасить разговоры в самом зародыше, не дать им сделаться достоянием многих или попасть на бумагу. Преступление тоже еще не преступление, если о нем шушукаются за углом. Другое дело — слово, брошенное на собрании или закрепленное на бумаге. Оно начинает жить как факт. На него приходится отвечать, реагировать.

Чего бы ни стоило, а этому необходимо помешать!

Дождавшись, когда стемнеет, но даже не поговорив с Татьяной Тимофеевной, Кашин направился к Диминым. «Попрошу — простит», — почему-то надеялся он, совсем забывая о гадостях, которые делал Доре и самому же Димину. Злопамятный, мстительный сам, Кашин не допускал и мысли, что Димин может отнестись к нему непримиримо. Наоборот, по какому-то праву полагался на великодушие, доброту.

Его приходу удивились. Рая замешалась и быстро вышла в другую комнату. Дора, не скрывая враждебности, холодно ответила на приветствие и отвернулась к окну. Димин сделал несколько шагов навстречу, поздоровался, но сесть не предложил. И Кашин догадался: здесь только что говорили о нем и, скорее всего, с неприязнью. Но, все еще не теряя надежды, он сказал:

— Я, Петро, к тебе, Прошу выслушать меня и понять,,.

— Хочешь, чтобы Дора оставила нас? — спросил Димин, видя, что тот мнется.

Дора Дмитриевна вернулась к столу.

— Если бы у него и было такое желание, я никуда не пойду,— вскинула она голову. — Здесь моя квартира, а не партком.

— Да нет, что вы… — не осерчал Кашин.

Женщины всегда более жестоки и непримиримы к людям, которые когда-то обидели или были несправедливы в отношении их лично или близких им. Глянув на вызывающее, гордое лицо жены, Димин даже не поверил: «Вишь ты, гуманная, жалостливая, а какие когти снова выпустила!»

Почувствовал это и Кашин но ничего лучшего не нашел, как прикинуться, что не замечает взвинченной ее враждебности.

— А у вас хорошо, — похвалил он.

В комнате вправду было уютно. Не совсем современные, но подобранные со вкусом вещи казались новыми. Недорогая люстра с матовыми плафонами заливала комнату ровным мягким светом. Преобладали спокойные коричневые тона. Цвет буфета и скатерти с золотистыми кистями, покрывавшей круглый стол, гармонировал с цветом карнизов, на которых висели гардины. Дора до педантичности любила чистоту, порядок. Но похвала Кашина тоже оскорбляла.

— Говорите, зачем пришли, — резко сказала она, не замечая укоряющих взглядов мужа.

— Я, Петро, хотел просить тебя, — произнес Кашин, садясь. — Моя работа, биография… наша совместная борьба в подполье и партизанах дают мне право… Я надеюсь на твою поддержку. Неужто ты не захочешь помочь мне… простить, наконец? Это же случайность…

— Почему вы обращаетесь к нему, — опередила мужа Дора, возмущенная гладкими, загодя заготовленными фразами Кашина.— Идите к Шарупичам, идите в цех, там просите. И не ссылайтесь на случай. При вашем отношении к людям так должно было произойти.

— Я, Петро, всегда старался делать как можно лучше… Правда, я не конъюнктурщик и с коллективом не заигрываю. У меня всё попросту. Но настоящих работников всегда поддерживал и, коль что-нибудь проворачивал, только для пользы дела.

Дора прищурилась и презрительно покачала головой.

— Ложь, чистейшая ложь! Что для вас люди? Мало того, ваши приближенные тоже учатся крутить-вертеть и писать заявления с пятипроцентной правдой. Он даже… — опасаясь, что муж, как всегда, будет медлить и чего-то ожидать еще, выкрикнула Дора,— он завел в цехе доносчиков! Сеет лицемерие. А ведь недаром доносчики и пройдохи спиваются!..

— Погоди, не горячись, — остановил ее Димин. Ему делалось неловко, но возмущение жены заражало и его. — Я изрядно думал о тебе, Никита Никитич… Ты просишь поддержать. Но рассуди сам… Помнишь последнюю блокаду сорок четвертого? Когда на кочках в ольшанике среди болот Палика сидели? Помнишь, как без соли кровью плевали? А у тебя ведь соль была, как потом выяснилось. И все-таки простили: ну что ж, командир да еще чужого отряда, может, для своих берег… Но теперь… Извини, не имею права и другим не позволю. Есть вещи, которые не прощаются. Там был счастливый конец, и дело касалось тебя, твоей совести. А здесь совести и судьбы других людей. К тому же я ведь сейчас уже знаю, какие ты по своей ретивости после показания о нашем военном прошлом давал, какую тень на плетень наводил…

— Чепуха на постном масле! И это всё, что ты скажешь мне? — с угрозой спросил Кашин, обещая себе когда-нибудь обязательно сторицей отплатить за это Диминым, но вместе с тем чувствуя и свое бессилие: чересчур уж многим приходилось припоминать и мстить. — Постерегись, Петро, — предупредил он. — Я тоже умею теориями пользоваться, когда надо. Да и не думай, что так вечно будет. Разные кампании переживали. Пускай помрачнеет на Западе, сызнова придется завинчивать. Тогда вспомним это!

— Видишь, какой ты подлый.

— Там посмотрим, кто подлый, а кто благородный… Кто расшатывал, а кто укреплял…

Кашин явно подбивал хозяев на необдуманное слово, на скандал. Теперь это ему было необходимо. Но, наткнувшись на молчание, встал и тяжело шагнул к двери, ожидая, что кто-нибудь проводит его. Однако ни Димин, ни Дора не шевельнулись, и он понял: биться придется насмерть. И все-таки напоследок, с лестничной площадка кинул:

— Не торопись, Петро! Как товарищу советую. Не тебе партизанскими командирами бросаться. Я завтра позвоню…

Димины, пораженные, взглянули друг на друга.

— Откуда у нас такие, Петя?

— Подлецов не сеют, они сами родятся!

— Ну, это извини…

Она знала: муж теперь долго не успокоится, будет большими шагами мерить комнату, вздыхать, возмущаться, и потому посоветовала:

— Сходи-ка к Шарупичам, поиграй в шахматы. У меня белье в ванной намочено, нам с Раей заняться пора. А так, я знаю, сам будешь мучиться и мне ничего делать не дашь. Кончу — тоже приду отвести душу.