Весенние ливни — страница 73 из 82

Перебравшись на дачу, когда детей отпустили на каникулы, Сосновский постарался с головой уйти в дачные хлопоты. Не жалея времени, обложил дерном бровки, посыпал дорожки песком. Привел в порядок цветник, достал в оранжерее две пальмы-латании, которые так любила Вера, много возился в саду, огороде. Сам полол клубнику, поливал высаженную рассаду, ухаживал за привитыми осенью деревьями. Затем стал заготавливать материал для мансарды, о которой мечтала Вера,— оттуда было бы видно море.

В хозяйственных хлопотах притуплялось горе; приятно было делать то, что начала или собиралась начать жена. Сосновский даже стал находить в этом горькую утеху. Но уехал на практику Юрий, заболела Леночка, и рана вновь закровоточила.

Не обошлось тут и без Димина. Заехав вчера, он оглядел владения Сосновского и не сдержался:

— Ты что, интеллектуал, собираешься отгородиться от всего света, что ли? Сам, видно, уж дачу не обобществить, как говорят. Нужно специальное указание. Так? Даже, может, опасаешься его.

Сосновский обиделся, но виду не показал.

— Старая погудка на новый лад. Знакомо, Петро. Кто сказал, что зазорно думать о себе и горевать, когда горько? Между прочим, если хочешь, каждый этим грешит, только за громкие фразы прячется. Воленс-ноленс, так сказать.

— Стало быть, теперь уже да здравствует благополучие?

— Недавно один бельгийский агитпопик написал книгу. Выясняет, зачем живут люди,— становясь словоохотливым от желания возражать, показал Сосновский на книжную полку.— И знаешь, к каким выводам он пришел? Человек, мол, вообще напрасно рипается. Все равно истинный смысл жизни в страданиях, в любви к ним. Человек-де по своей природе обречен на муки и в конце концов привыкнет к этому. Грядет, мол, время, когда он вообще не будет просить у бога счастья. Зачем оно?.. Ты это хочешь сегодня проповедовать?

— Отнюдь… Но если б люди не боялись горя, они смелее шагали бы по земле. А вот ты…

— Мне жизнь не мила!

— А ты начинаешь, по-моему, любить свое горе. Не делай большие глаза. Есть такие больные, влюбленные в собственную хворь. Служат ей, ублажают. Лечатся, а сами не желают с ней расставаться.

Димин сказал это резко и отодвинул вазочку с душистой клубникой, еще теплой от солнца. И то, что он отодвинул вазочку, оскорбило Сосновского не меньше, чем его обвинения.

— Еще чем попотчуешь? В каких криминалах обвинишь? — скрестил он руки на груди.— Но прошу: имей на всякий случай в виду, я на заводе делаю все, что положено.

— Как сказать…

Димин еще дальше отодвинул вазочку и встал. И только, когда Сосновский, потеряв вдруг свою неприступность, начал просить его повременить чуток, снова сел.

…Мысленно споря с ним, доказывая свою правоту и право быть человеком — просто человеком! — Сосновский не спал почти всю ночь. Но, как ни убеждал Димина и себя, было очевидно: воспоминания о Вере грузом висят на нем, куда-то тянут — цепкие, навязчивые, мучительные. Оказывается, Вера жила в нем, как и в дочках. А главное — власть ее мешала жить. Становилось ясным: пока Максим Степанович не вырвется из-под этой власти, он будет оставаться в плену у горя и прошлого.

Значит, ему нужно забыть Веру. Положительно забыть… Но при чем здесь работа, он все-таки не понимал Димина.

На следующий день по делу Кашина, апеллировавшего в горком, на завод приехал Ковалевский. Поговорив в партийном комитете с Михалом Шарупичем, Диминой, Алексеевым, он направился в цехи. Побывал в литейном, потом в цехе шасси, в экспериментальном.

Объясняя, как они работают, насупленный и обиженный,— Ковалевский тоже словно игнорировал, что ему тяжело,— Максим Степанович все же замечал: известные факты при секретаре горкома ему самому кажутся более значительными, по-новому раскрывается их смысл. Родилась тревога, а с нею еще большая обида. «Чего доброго — приклеют ярлык, и, как водится, надолго. И что бы потом ни делали, как бы ни работали, ничего не поможет»,— подумал Сосновский и, желая сгладить неважное впечатление, которое, по-видимому, складывалось у Ковалевского, заговорил о том, чем можно было похвалиться:

— С начала года мы внедрили в производство более двадцати технических усовершенствований.

— Чьих? — не поднимая опущенной головы, но внимательно, сбоку посмотрел на него Ковалевский.

— Москвичей, ярославлян. На днях наши литейщики едут в Горький…

— Это неплохо,— помешал ему дальше рассказывать Ковалевский: дело Кашина, безусловно, насторожило его.— Но создается впечатление, что чужой опыт у вас — вроде щита. Не страхуетесь ли вы им?

— Мы наметили организовать институт передовых методов труда.

— И это чудесно. Но не забываете ли вы, для чего всё это делается, Максим Степанович?

— Вы имеете в виду план? — спросил Сосновский и враз раскаялся.

— Нет. Я имел в виду автомобили. Помните выставку в Москве? Табличка на МАЗах: «Устарелая модель 1947 года». Причем порядочно устаревшая. Точно?

«План! Так бы понял вопрос и Кашин… Глупею безбожно! — выбранил себя Сосновский.— Да и Кашин нашел бы в себе благоразумие промолчать, дать Ковалевскому высказаться более определенно, и никогда не забегал бы этаким петушком вперед… Что со мной?..»

Вспомнился разговор с шофером нового самосвала на улице, его безнадежный жест. И правильно — график технологической подготовки МАЗ-500 и МАЗ-503 срывается. Служба главного металлурга и цех спецлитья не обеспечивают выработку литых деталей для опытных машин. «Неужели узнал об этом?.. Главный конструктор даже не требует от начальника экспериментального цеха ускорения доводочных работ по выданным чертежам… Да что перечислять! Запустил, безобразно запустил!..» И все-таки Сосновский посчитал за лучшее возразить Ковалевскому:

— У нас еще полтора года есть, товарищ секретарь.

Его оправдание совсем не понравилось Ковалевскому.

— Полтора года! Вы сами не хуже меня знаете, что это мало для доводки и подготовки таких новых машин к производству.

— Этот вопрос мы обязательно обсудим на парткоме,— вмешался Димин, выручая Сосновского.

Ковалевский улыбнулся.

— Ты выкрутился более удачно…

Уехал он неожиданно и, чего-то не договорив, пообещал через день-два заглянуть снова.

Вопреки заведенному порядку, угнетенный Сосновский не сразу поехал на дачу, а попросил Федю завернуть домой. Зачем? Он и сам не ответил бы. Скорее всего, его просто потянуло схорониться там от неприятностей.

Открыв дверь, запертую на два замка — французский и простой, он прошел в гостиную. На мебели, на подоконниках лежала сухая, пепельная пыль. Сосновский провел по спинке ближайшего кресла пальцем и долго рассматривал его. Пыль напоминала о цветах, и он стал осматривать их. Земля в вазонах потрескалась.

Найдя ковшик, которым Вера поливала цветы, Сосновский направился в кухню. Отвернул запыленный кран, не очень веря, что потечет вода. Но она потекла, как прежде, и это даже удивило.

Сам не свой, Сосновский так поливал цветы, что вода, наполнив тарелочки под вазонами, потекла на пол. А он ходил из комнаты в комнату и всё поливал, поливал.


2

Сосновский болезненно переносил неприятности, видимо, потому, что часто и много думал о расплате и наказании. Вернувшись под вечер на дачу, он заставил себя расспросить работницу, что было без него, посидел возле больной Леночки, но после этого тут же закрылся в кабинете.

Что могло угрожать ему на этот раз? Такой вопрос встал перед ним, как и всегда, когда он чувствовал вину или кто-то был им недоволен. С досадой Сосновский переворошил в памяти последние события. Пожалуй, фактов было маловато, чтобы делать организационные выводы, но вполне достаточно, чтобы пошатнуть его авторитет. Тем более не за горами перевыборы. Не хотелось и представлять, что будет, если провалят его кандидатуру в партком и на районную конференцию.

Недоверие — жуткая вещь. И горе тому, кто осознает это поздно, когда между ним и людьми оно встанет стеной. Кажется, ну что за поруха, если ты не будешь участником партийной конференции? Работы хватает и без того. А выходит — поруха, беда! Ты чего-то не будешь знать, не побудешь в кругу привычных людей, а значит порвутся некоторые связи с ними. У тебя отберут какое-то дополнительное право, и ты с этим ничего уж не поделаешь. Ни возражения, ни жалобы твои не помогут. Да и кому ты будешь адресовать их, на кого будешь жаловаться, кого винить? Не выбрали — и всё! То дополнительное право, которое давали тебе товарищи, стало твоим правом. Ты привык пользоваться им в жизни, в работе, в утверждении себя. И вот его нет. Так в прошлом году получилось с директором камвольного комбината…

«Не выберут, и не надо,— попробовал успокоить себя Сосновский.— Партком потеряет больше, ежели я не войду в него. У меня знания, опыт, я — главный инженер…»

Но вдруг пришла обидная мысль. А что, если раньше это почетное дополнительное право давал тебе пост? Теперь же этого не допустит никто, и тебе придется держать испытание как работнику. Не главному инженеру завода, а коммунисту Сосновскому, инженеру Сосновскому. Оцениваться будут твои личные качества, а не твоя должность. И вот будешь держать и не выдержишь… Тогда, стало быть, ты недостоин занимать и этот пост… А как нужна человеку нагрузка, ноша! Она просто необходима ему. А потеряет он ее или лишится, и глядь — наполовину пропал человек…

Почувствовав, что ему дурно, Максим Степанович вышел на крыльцо и сел на ступеньку.

К нему подбежала Соня.

— Что мне делать, папа? Ну что? — обиженно спросила она, надув щеки.

Сосновский недоуменно посмотрел на дочь, хотел было ответить: «Я и сам не знаю, что делать!» — но спохватился. Притянул ее к себе и неловко приголубил. Он редко ласкал раньше детей. Они тоже не научились ласкаться к нему, хотя Вера настойчиво заставляла: «Ну, поцелуйте папу…» Ему порой даже сдавалось: дочки вообще равнодушны к нему, а если целуют, льнут, то с тайной надеждой, расчетом. И понимая теперь, что в словах Сони не только тоска, но и требование родительского внимания, нежности, Сосновский смутился: