Весенний поток — страница 1 из 55

Мугуев, Хаджи-МуратВесенний поток

Товарищу и другу — моей жене

Астраханские дни

На берегу Каспия

Из Москвы наш эшелон вышел поздней ночью, хотя должен был отойти накануне в час дня.

— Это еще хорошо, — сказал мне бывалый человек, балтиец Шариков. — Я из Питера сюда, в Москву, четыре дня ехал. Два раза отменяли поезд да сутки он в Бологом простоял. Ни угля, ни дров...

Едем шумно, поем песни, кое-кто рассказывает о своем житье-бытье. Две старушки, упросившие нас пустить их в вагон, усатый красноармеец, человек семь матросов, двое спокойных, пожилых персов, едущих в Астрахань, и еще несколько человек неопределенного возраста, в гимнастерках, бушлатах, кожанках и ватниках. Почти у всех винтовки, патронташи, есть по три — четыре гранаты. Мы едем в Самару, где некоторых направят на Туркестанский фронт, другие же, как и я, отправятся по левому берегу Волги в Астрахань.

Соседняя теплушка также набита людьми, и в ней и в других — красноармейцы, в большинстве — добровольцы московских заводов, рабочие и комсомольцы, бывшие солдаты-фронтовики. Тренькает балалайка, и чей-то задорный голос поет «барыню».

Ай барыня чай пила,

С чаю дочку родила.

Барьня-барыня,

Сударыня-барыня... —

подхватывают голоса, и черноусый матросик, откинув бескозырку на затылок, лихо приплясывает — притоптывает по полу вагона. А поезд идет себе и идет. Медленно бегут за окнами леса, пригорки, села, полустанки.

— Молодые, вот и радуются... а впереди фронт, спаси их, матушка-богородица, — крестясь, говорит одна из старушек.

— А чего богородице на фронте делать? Ей там, мамаша, дедов нет... Она таперича сама где-нибудь от войны спасается, — продолжая наигрывать «барыню», говорит солдат.

Так едем мы и день, и два, и четыре, с тою лишь разницей, что кое-кто из «вольных», то есть гражданских спутников, сходит на той или иной станции, а на их место вваливаются толпы новых с котомками, мешками, сундучками. Кое-кого матросы гонят взашей.

— Спекулянты, мародеры, так их... — орут они, других же дружелюбно впускают в вагон, словоохотливо ведут с ними беседу и опекают в пути.

— Да как вы узнаете, спекулянт он или хороший человек? — спрашиваю я матроса.

— А очень просто. У спекулянта рожа словно медом смазана, и слова у него льстивые, и глазом подмаргивает — «уплачу, мол», или еще что. А баб-мешочниц, тех и сразу отличишь. Которая домой муку пудик какой везет, у той радость в глазах и беспокойство за близких, а мешочницы — те сразу на пушку берут, начинают орать: «Мужья наши три года германскую воевали... и теперь в Красной Армии. Они с буржуями дерутся, кровь проливают, а вы тута с нами воюете», и такое прочее. Мы их уже знаем, понимаем, кто такие: «Ну, покажи документы, поглядим, какая ты красноармейская жена»... А у них, у спекулянтов, бумаг цельный ворох. И от Совдепа, и от комбеда, и от коменданта, и от архиерея, от кого хочешь имеется. Ну раз документов много и все с подписями и печатями, значит — мешочницы. Разве бедная, честная женщина добудет себе столько документов? Конечно, нет. Ей одного из сельсовета или с укома довольно, а кипой да ворохом купленных бумаг себя только одни спекулянты да жулики окружают.

Иногда подолгу стоим непонятно почему. Бывает это и днем, бывает и ночью. Останавливаемся в степи, ночуем в лесу. Рубим дрова.

— Иначе не повезу, — грозит нам в таких случаях машинист.

Но это многодневное, странное железнодорожное движение не утомляет и не злит нас.

— Война... революция... все равно доедем до фронта... — раздаются спокойные, рассудительные голоса в ответ, если кто-нибудь заскулит и начнет жаловаться на черепашье движение поезда.

— Эх, жаль газеты нет, — сокрушается один из красноармейцев. — Как на фронте дела?

— Пока неважно, — басит кто-то из угла. — Беляки наступают.

— Недолго им. Под Уфой Колчаку наши, рассказывают, задали перцу. Три полка на нашу сторону перешли, остальные кто-куда, — говорит всезнающий матросик в залихватских штанах-клеш.

— Кто сказал? Откуда известно? — оживляются в вагоне.

— А на станции, на которой шесть часов стояли, газету «Бедноту» купил. Вот она, — вытаскивая из кармана смятую газету, говорит матрос.

— Чего ж ты ее спрятал, измял всю как есть, тоже вояка! Мы тут без газет, как в яме сидим, — посыпались негодующие возгласы.

— Забыл, братки, забыл, товарищи. Вот она — читайте.

— «Упорные бои в районе Уфы закончились полным поражением противника. Уфа снова советская. Наши части ворвались в город, в котором без боя на нашу сторону перешло три полка насильно мобилизованных белыми крестьян. Колчаковцы в панике бегут. Взято много пленных, орудий и пулеметов», — нараспев, среди притихшего вагона, громко читает солдат с родинкой на щеке.

— Ура! — кричит кто-то, и весь вагон оглашается радостным гулом.

— Теперь Денику[1] кончать надо, — степенно, как бы сам с собой, рассуждает бородатый солдат.

— Колчаку таперя крышка. Я сам сибирский. Ему бежать некуда. Везде наши, крестьяне, ему загородку исделают, — говорит усатый солдат, тот; который только что ругал матроса из-за газеты.

— Под Питер надо. Там, братцы, Юденич с белоэстонцами сильно нам гадит. Я вот под Ямбургом был ранен, опять просился туда, к своим балтийцам... Не пустили. Направили в Астрахань. Поплавай, говорят, там, а белых тебе и на Каспии хватит, — смеется матрос.

Все шумно и радостно обсуждают сводку военных действий, а поезд мерно постукивает колесами и не спеша бежит по пыльной и жаркой степи. Чем дальше от Москвы, тем жарче в вагоне. На остановках мы бродим в одних рубахах. Лето нынче жаркое. Солнце печет землю немилосердно. В теплушках настежь раскрыты; двери и маленькие оконца не закрываются вовсе и, тем не менее, жара и духота невыносимы.

Плохо и с питанием. Те скудные пайки, которые нам выдали «сроком на 5 суток», как говорилось в аттестатах, давно съедены. Пять суток — это срок нормального пути, мы же движемся уже шестой день, а долгожданная Самара еще впереди. Помногу и часто пьем морковный чай, благо на станциях вдоволь кипятку. Едим мало, сухари кончились вчера, а хлеб был съеден еще трое суток, назад. Но песни, пляс, прибаутки и веселые озорные шутки не покидают вагон. Молодость и близкий фронт окрыляют бойцов.

Еще сутки пути, восемь часов никому не понятной стоянки в версте от станции, и, наконец, на седьмой день путешествия мы в Самаре.

Самара... Этот город стоит того, чтобы о нем рассказать побольше, нежели о других, через которые прошел эшелон.

Самара...

Первое, что увидели бойцы после суровой, голодной, сидевшей на укороченном пайке Москвы, был шумный, сытный город, полный чада и запахов, исходивших от жарившихся на керосинках и углях рыбы и мяса. Вкусный, манящий запах жареного мяса, шипящего масла и густой, повисший над привокзальем запах жареной, тушеной и вяленой рыбы ошеломил нас. Мы были голодны. Уже вторые сутки только счастливчики дожевывали какой-нибудь завалявшийся в ранцевом мешке или кармане сухарь, и вдруг — вакханалия обжорства, изобилие еды и пищи открылись перед нами. Это было неожиданно.

Торговки привычными лихими голосами зазывали покупателей. Люди теснились возле дымивших печурок с жарившимися потрохами и рыбой. Зеленый лук, редиска, полубелый и черный хлеб были навалены на лотки.

— Эй, эй... ребятки... солдатики, а ну ко мне. Денег не беру, давай в обменку... портки, рубашки, утиральники, башмаки, полотенца!.. — кричала одна. Перебивая ее, несся голос другой торговки:

— А я и за деньги и в обменку... Сюда, солдатики, у меня жирные щи!

— А вот лещ, а вот щука. Кому сома, кому рыбки, — надрывалась третья.

Какие-то мужики, перехватив нас на пути, солидно предлагали:

— И самогончик, и мясцо... Все есть. Все имеется. Вот только шинельку или штаны, на другое не меняем.

Где тут было удержаться против соблазнов, встретивших нас в Самаре уже при самом выходе с вокзала. Мы и меняли, и покупали все, что только могли выменять или купить на деньги или скудный — «вторичный запас» солдата. В него входили вторая пара белья, второе полотенце, две пары портянок и шерстяные носки. Не знаю, кто из моих спутников променял еще что-нибудь на эту соблазнительную еду, но моя пара белья, пара запасных портянок и лишнее полотенце сразу пошли за буханку полубелого пшеничного хлеба, две порции жареной рыбы, тарелку щей, двух жирных вобл и четыре вкрутую сваренных яйца.

Мы с Парфеновым выпили по чашке горячей кипяченой воды (чаю не было) и пошли в штаб резервной армии, откуда направлялись пополнения — на Туркфронт, в 10-ю и 11-ю армии.

В противовес строгой, голодной военной Москве, Самара была шумным, оживленным, даже, казалось, беспечным городом. Лавчонки, лотки, магазины, обшарпанные фаэтоны, крикливые бабы с подсолнухом, зеленым луком и красным редисом. И шум, гомон, веселые, разбитные матросы, усатые кавалеристы, странные, подозрительно одетые в рваные гимнастерки и грязные безрукавки люди, старавшиеся скрыть свою военную выправку. Попадались и женщины с тонкими чертами лица, еще не потерявшие холено-изнеженного вида. Пожилые, степенно державшиеся люди в зипунах и косоворотках, не скрывавших их генеральско-департаментского обличья. Гимназисты в своих форменных фуражках, но без гербов, — словом, все то, что еще недавно сбежалось сюда под крылышко чехословацких мятежников, выступивших против Советской власти.

Посещение штаба и политотдела армии ничего не дало нового. На фронтах все пока неутешительно, и только победа под Уфой обозначилась светлым пятном на все еще мрачной карте боевых действий. Деникин наступает. Белые двигаются к Царицыну. На Украине, в Донбассе наши отходят с боями. Юденич с белоэстонцами рвется к Петрограду. Чайковский вкупе с англо-американцами все еще держит Север в своих руках. Сотни «атаманов» и «батек» со своими бандами грабят и раздирают на части наши тылы.