Весенний поток — страница 12 из 55

Через сутки, холодным вечером, мы покидали Яндыки. Вместе со мной ехали начальник контрольного пункта Плеханов, провожавший меня до наших позиций, и проводник Матюша Гришин, веселый, жизнерадостный человек из рыболовецкого поселка Аля. Матюша не новичок в нашем деле. С его помощью через фронт перешло немало товарищей, посланных Реввоенсоветом. Провожает он меня до приморского селения Бирюзяк, в котором стоят белогвардейская пехотная рота, три военных катера с деникинскими матросами, две пушки и полторы сотни терских казаков. У Матюши в Бирюзяке замужняя сестра, тетка и полсела родичей и «шабров», как говорит он. Его очень интересует вопрос, приехала ли к начальнику гарнизона в селе Бирюзяк, мичману Чихетову, из Петровска его жена.

— Она в месяц раз, когда и два, к нему приезжает. Ты ж понимаешь, товарищ, что одно дело, ежели мичманова барыня в Бирюзяке, тогда нам идти пустое дело. Раз плюнуть и растереть, потому что его благородие от нее никуды не уходит, сидит, ровно приклеенный, все на нее глядит и любуется. А вот когда мадама задержится или вовсе не едет, тогда беда. Мичман ходит злой, всех матюкает: то нехорошо да это не так, водку хлещет, как бык воду, а сам не пьян. Вот тогда он со злости и давай другим гайки винтить, по постам, другим селам да караулам мотаться, службу со всех требовать. В Лагани и Бирюзяке все это знают.

До Алабуги едем старым казенным трактом, по которому когда-то ходили с возами чумаки, скакала, звеня бубенцами, почта да рыскали голодные волки. Сейчас здесь кончаются наши передовые посты. Дальше идет ничья, не занятая никем земля, за которой начинается территория неприятеля. Иногда нам попадаются конные разъезды 37-го кавалерийского полка, фуры и обозные двуколки, медленно ползущие к Яндыкам. Видим вросшие в землю красноармейские землянки.

Не доезжая до них, мы с Матюшей сходим с линейки, жмем руку начальнику контрольного пункта и сворачиваем в пески. Темнота, ветер. Линейки уже не видно, и только чуть-чуть мерцают слабые огни землянок.

Я убыстряю шаг, стараясь не отставать от идущего впереди Гришина.

— Держи на зюд, — говорит он и поясняет: — К морю держаться ближе надо. Здесь ничего, а вот ближе к Бирюзяку, там белые посты да разъезды бывают, а ежели к морю, так там никого. Опять же там столько ериков да яров нарыто, что не токмо мы, а целый полк пройти может.

Мы долго идем в темноте. Песок часто осыпается под ногами. Иногда я падаю или проваливаюсь в него, тогда Матюша добродушно смеется, помогая мне подняться, и вежливо говорит:

— Оно это и с нами бывает. Разве по этим проклятущим пескам, да еще в такую темень, возможно идти!

Однако он не только ни разу сам не упал, но даже и не оступился. Мы идем, а ночь все сильней и гуще окутывает степь. Становится холодно. Ветер пробирается за воротник моего романовского полушубка.

— Еще левей надоть, — задирая вверх голову, говорит проводник, — во-он она, большая звезда, гляди, куды светит... Посидим, что ли? — предлагает Матюша и садится на захрустевший под ним песок.

Сажусь рядом с ним. Мучительно хочется спать. Утомление и какая-то сладкая истома охватывают меня.

— Жена моя теперь небось третий сон видит, а я с тобой по степу блукаю, — сквозь сон слышу слова Гришина и его сочное позевывание. — Э-э, да ты, никак, спишь? — уже с удивлением спрашивает он и, толкая меня в бок, говорит: — Не спи, не спи. Вот придем в Бирюзяк, заведу к сестре в хату, она спрячет тебя в подпол, ну, ты там и спи себе, отсыпайся, а тут, брат, в степу надо, как заяц, — одна уха на плече, а другая настороже, один глаз дремлет, а другой внемлет. То-то! Ну, идем, а то скоро и развидняться начнет, тогда в ерик придется сховаться, цельный день в нем на пузе лежать.

Мы встаем и снова идем по звонкому, шуршащему, осыпающемуся песку.

Серое, туманное утро застает нас в глухой балке, или, как здесь называют, в ерике. Я смотрю на часы — двадцать минут шестого. Сырая, тяжелая мгла висит над песками. С моря ползет густой туман, в котором тонут очертания песчаных гряд, холмов, обрывистых дюн.

— Скоро развидняет. Вон туман верхом пошел, давай ховаться в ерик, — предлагает проводник.

Мгла редеет. Туман, клубясь, тянется ввысь, и горизонт понемногу отодвигается все дальше. Мы забираемся в ерик и ложимся на песок. Только сейчас я понимаю, как мне хочется спать. Веки тяжелеют и слипаются. Я свертываюсь калачиком подле Матюши и засыпаю.

Просыпаюсь около одиннадцати часов. Матюша еще спит. Рядом с ним лежит «козья ножка» и медная зажигалка. По-видимому, и мой проводник так же быстро заснул, как и я. Полежав минут пять, я подползаю к вершине холма и гляжу вокруг. Девственная, изрытая ветрами песчаная степь. До самого горизонта ни души. Справа, слева, отовсюду — пески и чахлый коричневый кустарник, горький саксаул, колючки которого с удовольствием ест верблюд. Определяю по компасу направление на море, на Бирюзяк. Солнца нет, оно прячется за мутной, свинцовой мглой. Хочется есть. Я сползаю вниз и бужу Гришина. Он приподнимается и с удовольствием рассказывает мне свой сон.

— А я сейчас дома был. Жена меня оладьями угощала, — потягиваясь, рассказывает он и тоже лезет на холм. — Это мы вроде промазали, лишку вбок дали, — говорит Матюша. — Верстов шашнадцать в сторону махнули. Тут невдали Горькая Балка, хуторок такой есть, так вот мы к нему ночью и подались, а нам бы правей брать. Вот какая дела, стало быть, сами себя наказали, — с досадой говорит проводник.

— Да ты откуда это знаешь? Разве по этим пескам что-нибудь поймешь?

— А как же! По знакомым пескам легко идти, все равно как в городе. Это они тебе скрозь одинаковы кажутся, а они, браток, разные. Вот гляди: куда эта грядка верхом глядит, ну? — спрашивает он, показывая рукой на песчаный холм.

— А черт его знает куда!

— Нет, не черт, а ты должон знать. Ветер на ней с донских степей идет, а вот как с моря ветряк вдарит, так эта самая грядка разом повернется, а которые послабше, так и вовсе посыплются. Или вот, гляди: есть тут что живое? — он показывает рукой на пески.

— Как будто нет. Я да ты, вот и все.

— Нет, не все. А вон суслик в нору сковался, один нос торчит да глаза блестят. На нас дивуется. Они, сурки эти да суслики, дюже любопытные звери. Опять же, кроме их, тут еще много чего есть. И ящерки, и змеи, и крысы песочные, и сайгаки, а то и волки бывают, да не видно их, людей чуют. Тут, браток, везде жизня, только она для твоего глазу неприметна, потому как ты человек здесь новый, городской, а мы — ученые. Ежели в степи ничего не видно, зверья нету, значит, плохо дело... люди коло ходют... ховаться надо. Так и сейчас. Возле этих хуторов всегда белая банда бродит, который раз хожу в Бирюзяк, так всегда на Горькой Балке деникинцы озоруют.

— Что же будем делать? — прерываю я «лекцию» степного следопыта.

— А спать. Вот консервы с хлебушком поедим, водицы попьем, да и снова спать, а на ночь опять вдарим по пескам, только теперь не заблукаемся, мимо хуторка да к Чумаковой могиле и подадимся. А оттеля — я хоть без глаз до Бирюзяка доведу.

— Это что за чумакова могила? На карте такой нет, — говорю я.

— На карте, може, и нет, а на шляху есть. Это когда-то давно, еще за Николая Первого или за царя Лександра, чумаки с Астрахани соль на Кубань везли. Ну, чи передрались, чи шо, одного и убили, да так середь песка и бросили, а сами пошли с возами дальше. Ну, прошли это они верстов, скажем, семь или там десять, как тот самый чумак их и догоняет...

— Это какой же, убитый, что ли?

— Ну да, он. Догоняет их, значит, да, стерва, як сайгак, поперед всех бежит и одно орет: «Могилу... заховайте мене в могилу!»

— Позволь... ничего не пойму, так что ж он, живой, что ли, был? Не добили они его, что ли?

— Зачем живой! Как есть мертвый... Всю башку ему начисто срубили.

— Так как же он мертвый бежал? Ерунду ты какую-то несешь.

— Не ерунду, а факт! — горячится Матюша. — Бежит попереду всех, в руках голову держит, а сам орет: «Могилу мене... в могилу меня заховайте!»

Я не могу удержаться и смеюсь.

— Чего ты ржешь? А то скажешь, не бывает такое? — сердится проводник. — Всякое бывает! — Он с недовольством смотрит на мое веселье и вдруг начинает смеяться сам: — Оно, может, и брехня это или, скажем, одно виденье. Но возвернулись чумаки обратно, вырыли яму, сколотили крест, да и похоронили убитого. С той поры так на том шляху и есть чумацкая могила.

— Ну, а он сам не бегает больше без головы?

Матюша ухмыляется:

— Не видать... дак оно что, не беда. Хужей будет, ежели мы там кого другого встренем. Тогда, гляди, самим как бы без голов не остаться.

Мы вскрываем жестяные банки с консервами и с удовольствием едим вкусное мясо. Запиваем водой из бутылки, которую хранит в кармане мой проводник. Матюша ложится на спину и долго с наслаждением курит самокрутку, потом, зевая, засыпает.

Я лежу на спине, слышу, как осыпается под ветром песок. Порою чудится какой-то свист, топот или тяжелые шаги. Кажется, будто все это близко-близко. Потом снова наступает тишина. И так через каждые пятнадцать — двадцать минут.

Часов около девяти вечера, подкрепленные сном и едой, мы уходим из гостеприимной балки. Вокруг опять мгла, сырость, пески и мрачная, быстро сгущающаяся темнота. Идем, не останавливаясь, несколько часов. Сегодня Гришин значительно осторожнее, чем вчера. Он всю дорогу молчит, долго прислушивается к шорохам и шумам степи, часто останавливается, заражая меня невольным страхом. Иногда он шепчет два — три слова и снова смолкает надолго. Вдруг Матюша хватает меня за рукав и быстро приседает. Мы валимся в черный песок. В черной мгле невдалеке от нас вспыхивает и меркнет огонек. По ветру тянет дымом, слышен лай собак и смутные, неясные голоса.

— Хутор... опять, матери твоей черт, вправо лишку взяли, — шепчет на ухо Матюша. — Айда за мной, — и он, сдерживая дыхание, ползет в сторону от мерцающего впереди огня. Минут через двадцать поднимается на ноги и говорит: — Чуток не врезались. В хуторке белая банда посты держит.