Весенний поток — страница 14 из 55

— Посиди тут. За этими буграми Дальние Хутора, — говорит Степка и карабкается вверх по осыпающейся земле.

К вечеру, когда я уже потерял надежду увидеть моего забавного проводника, он появляется в сопровождении пожилого человека с приятным, чуть тронутым оспою лицом.

— Вот, — тыча в меня ладонью, говорит Степка, — завтра веди дале.

Человек вежливо улыбается и, протягивая руку, говорит:

— Аким Скворцов. Люшня, по-здешнему.

Пожимаю ему руку. Он улыбается еще шире и помогает мне выбраться из сырого опостылевшего оврага.

Пока мы добираемся до хаты Акима, вечер уже совсем спускается над землей.

* * *

Аким Скворцов, большевик, «партейный в самом сердце», как говорит он о себе, — солдат бывшей царской армии, участник мировой войны. На Стрые он был ранен в руку и грудь и поэтому сейчас не попал в мобилизацию, которую объявил по Терско-Дагестанскому краю главноначальствуюший генерал Эрдели.

Аким интересуется:

— Когда же наши возвернутся обратно? Все ждут, ну, прямо скажу, ни одного рабочего человека или даже трудящегося казака нету, чтоб не мечтал о Советской власти. Ну, ты посуди сам, мобилизации идут? Идут. Уже пять было, а теперь, слышно, шестую назначают. Реквизиции есть? Есть. Берут, что только завидют. И муку, и пшено, и сало, и рыбу, кур, гусей — и тех, ироды, забирают. Я уж про худобу не говорю. Завидит казачня какого коня получше, цоп на конюшню — и забрали... и жаловаться не смей. Все равно ты же и виноват. Сам в ответе будешь...

Мы долго сидим за столом, на котором давно потух ночник. Я слушаю ровный, чуть картавящий говорок Акима и лишь изредка задаю ему вопросы.

Вдали перекликаются петухи, и Аким вдруг вспоминает, что надо спать. Он суетится. Для чего-то хочет будить свою жену и, очень недовольный тем, что я ложусь на пол рядом со Степкой, с укором говорит:

— Эх, я дурак, дурак! Вам бы, товарищ, отдохнуть. а я тары-бары-растабары. Ну, да уж звиняйте, соскучился я по Советской власти, душа болит все знать... Вы уж не серчайте, — и он заботливо подтыкает мне под голову большую, пахнущую потом, мягкую подушку.

* * *

«В Черном Рынке стоит батальон пехотного, вновь пополненного ширванского полка, две сотни кизляро-гребенского казачьего полка, батарея из четырех старых поршневых пушек и отряд государственной стражи в шестьдесят пять сабель при одном пулемете. Гарнизоном командует полковник Горохов. В селе Таловском сотня стариков копайцев (из станицы Ново-Александровской, по-местному Копай). В самой станице расположены дивизион казаков, рота пехоты и два броневика.

Настроение у белых после разгрома под Басами подавленное, боеспособность невелика. На острове Чечень база гидросамолетов и деникинских военных судов. У пристани Рыбачьей, северо-восточней Копая, на берегу Каспийского моря построены землянки типа казарм, человек на пятьсот. Саперная команда кое-где по дорогам чинит мосты. Из Петровска к Рыбачьей часто приходят военные суда, иногда конвоируя караваны барж. Разговоры о скором наступлении белыми ведутся, но в это не верит никто. Население и солдаты устали от войны, часть казаков, особенно молодежь, уклоняется от фронтовой службы. Много дезертиров, так называемых «зеленых» и «камышан». Отряды их расположены под Кизляром и на многочисленных островках, густо заросших непроходимой стеной камыша. Такие же отряды имеются и под Святым Крестом, и под Прасковеей. В бурунах за Моздоком бродят группы казаков-дезертиров. Под Пятигорском, возле Машука и горы Змейки, прячутся «розовые».

Все это — разрозненные, слабо организованные и плохо вооруженные, но, во всяком случае, довольно внушительные по численности отряды; при нашем наступлении на Кавказ они сыграют значительную роль.

Завтра ухожу в камыши под Кизляр. Оттуда — в дальнейший путь».

Я шифрую это донесение и отдаю Степке исчерченную цифрами бумагу.

— Как придешь в Бирюзяк, распорядись, чтобы передали это в Яндыки, Плеханову. Да смотри, в случае чего уничтожь бумагу.

— Ска-зал! — пренебрежительно говорит Степка. — Я таких цыдуль тыщу носил, не попадался, а это что... — Он берет шифровку и свертывает ее в тонкую трубочку. Затем садится на пол, снимает с себя штаны и ловко пропускает свернутую трубочкой бумагу в гашник[5]. — Видал? — торжествуя, говорит он и медленно надевает штаны.

Вечером он уходит обратно в Бирюзяк, а мы с Акимом на лодке плывем морем вдоль берега к Рыбачьей пристани, откуда, по словам Акима, легче всего попасть в камыши.

Погода благоприятствует нам. Тяжелая густая муть висит над морем. Волны звонко бьются о берег. Они шуршат по камням и всю ночь провожают нас своим бормотанием, похожим на сдавленный, приглушенный плач. Лодку сильно качает. Иногда она влезает на гребень седой волны, и тогда замирает, останавливается сердце, что-то подкатывает к горлу и мучительно тоскливо хочется суши, земли.

Раза два в тумане протяжно гудит сирена. Внезапно недалеко от нас встали из мглы и прошли мимо два светлых, огненных глаза. От них качнула большая, долго не стихавшая волна, затем во мглу и муть ушел, растаял красный луч — свет от фонаря, выставленного на корме.

— Кажется, военный — канонерка, — тихо говорит Аким, глядя вслед красному мерцающему огоньку. — Вы, товарищ, не бойтесь. В такую темень и мглу без прожектора в море разве можно лодку увидеть, — говорит он, видя, что я не отвечаю на его слова.

Иногда по берегу встают огоньки рыбацких сел. Они дрожат, тухнут и снова маячат в ночной мгле.

К утру Аким выгребает к берегу и после недолгих поисков заводит лодку в один из бесчисленных заливчиков, изрезавших берега. Высокий густой камыш качается над нами и однотонно шуршит.

— Чистая бухта, — смеется Аким и втаскивает в камыши лодку.

Мы расстилаем войлок и располагаемся на ночлег.

Восток густо заалел. Свежеет. Над морем прошла розовая предутренняя дымка. Туман пополз по земле, обрываясь в клочья, мигая и теряясь в пути.

— Хо-о-роший будет нонче денек, — потягиваясь, говорит Аким. Он кладет возле себя весла и, сладко зевая, предлагает соснуть.

И следующая ночь проходит в лодке. Волны по-старому качают нас, по-прежнему поет море, и только небо иное. Оно усеяно тысячами мерцающих звезд. Иногда в необъятной выси сорвется звезда и летит через весь небосвод, оставляя за собой яркий след.

Часов около четырех утра подходим к Старой Заводи, ловецкому поселению. Теперь здесь живут всего три — четыре семьи. Остальные переселились в сторону Черного Рынка еще до мировой войны.

— Рыба отседа ушла. Ну как кто ее проклял, — говорит Аким. — Судак или вобла — и те не водятся. Говорят, будто после землетрясения, что в двенадцатом годе было, тут из земли нефть шибко забила, всю воду спортила, рыба дохнуть стала. Не знаю, врут это или нет, однако рыбы здесь вовсе нету.

Мы сидим в просторной избе Акимова кума, Лиодора Лапкина, местного почтаря, обслуживающего от Таловской почтовой конторы три береговых поселка и несколько помещичьих экономии. Самого почтаря нет, он с ночи уехал в Таловку и днем будет развозить почту.

— Завтра к обеду беспременно вернется, — говорит Маруся, жена Лиодора.

— К ночи мы уйдем. Это вот землемер новый, — указывая на меня, солидно врет Аким, — им нужно в Кизляр по экстренному делу. Так что мы уж у тебя, кума, недолго.

— Как знаете, а то бы заночевали, — предлагает хозяйка, смахивая ладонью со стола крошки хлеба. Подходя к очагу, она наливает нам прямо из котла черного крутого кипятку, в котором плавают набухшие листочки, обломки веточек и размокшие сучки.

Аким наливает в свою чашку из кринки молока, посыпает солью и перцем и бросает кусочек бараньего сала (от курдюка). Подвигая ко мне молоко, он с удовольствием говорит:

— Прямо к чаю поспели!

Спрессованные в твердую плитку степные травы — это калмыцкий чай. Говорят, такой напиток не лишен лечебного свойства. Я привык с детства к нему, поэтому вполне разделяю восторг моего проводника и долго и с аппетитом пью этот чай, с солью и перцем. Аким тяжело и удовлетворенно вздыхает, хлопает себя по животу и, стирая пот со лба, говорит:

— Добре накоштувала нас, кума, ишь, курсак[6] какой стал чижолый. А что, есть в Заводи кто из начальства?

— Какое тут начальство! Здесь наш Лиодор над всеми панует, — смеется хозяйка.

Прощаясь с нами, Маруся тихонько говорит Акиму:

— Ты. кум, копайскую дорогу да таловский шлях обойди. Возля Глубокого Брода казаки стоят. Около Карпушинской экономии солдаты, Лиодор сказывал, мосты по Таловке чинют.

— А на что? — храбрится Аким. — Мы с господином землемером люди честные. Нам бояться ни к чему.

— Ладно, ладно, — машет рукой хозяйка. — Тебе, Аким Егорыч, виднее, однако и через Попов Яр не ходи. Там теперь людям вроде как проверку делают. Потому в камыши многие убегли.

— Ну, спасибо, — Аким жмет ей руку. — Передавай Лиодору почтение. На обратном пути повидаюсь. Да смотри, кума, лодку мою береги, а то моя Дунька накладет нам обоим по загривку.

— Приходи целый, Аким Егорыч, а лодку твою поберегем, — говорит хозяйка и низко кланяется нам.

В сумерки мы уходим из Заводи. Аким сворачивает с дороги в заросли кустарника и камыша. Я следую за ним. Сучья царапают руки, хлещут по лицу, сухой камыш трещит под ногами и осыпает на нас свою желтую отцветшую гриву. Мы спускаемся в узкую низину, по которой идем до самого утра. Со всех сторон поднимаются высокие заросли боярышника и терна, перевитые чаканом и осокой. В них незаметно может пройти целая кавалькада.

День мы спим и отлеживаемся в кустах. Вечером снова идем, пересекаем дорогу Копай — Кизляр и часов около трех ночи выходим к старому руслу Терека. Отсюда недалеко до камышей.

— Теперь дома, — смеется Аким.

Но я замечаю, что он не совсем спокоен. Его состояние передается и мне. Треск сучьев, шорохи камыша, тяжелый всплеск рыбы заставляют нас вздрагивать, останавливаться и подолгу вслушиваться в черную ночь.