Весенний поток — страница 16 из 55

— Конечно, сидеть, сложа руки да ждать, пока придет на помощь Красная Армия, не годится. Сами должны действовать, — соглашается с ним Донсков.

Наконец мы уславливаемся: камышане будут понемногу тревожить тылы противника, нападая на обозы и склады, громя экономии помещиков. Через крестьян будут распространять слухи о скором приходе наших войск, об их непобедимости и наблюдать за состоянием солдат «добровольческой» армии.

— Порядка у вас мало, больше похожи на беженцев, чем на повстанческий отряд, — говорю я.

— Это верно. Чисто цыганский табор, даже и собаки есть, — смеется Сибиряк.

— Собаки нам необходимы: и сторожат и уток из камыша гоняют, — говорит Сосин.

Ему, видимо, не по душе наш план действия.

— Особенно же нужны нам документальные данные разведки: различные приказы, сводки, постановления, газеты и прочее. Всего этого собирайте возможно больше. Это очень пригодится Реввоенсовету, — прошу я.

— Такого добра и сейчас много, а к твоему приезду достанем еще, — обещает Донсков. — Поверишь, милый, ведь меня тут каждая собака от Червленной до Копая знает, а я и то два раза в Кизляре был, про других же и говорить не стоит. Ведь караул у беляков какой, один смех: старики, которые еще Александру Третьему служили. Бороды до пупа, головы лысые, сами седые, на коней садятся — ноги дрожат, а кроме всего, такие пьянчуги, не дай господь. Ведь тут вино свое, свой чихирь, свой коньяк, своя брага.

— А как контрразведка?

— Эта чуток покрепче.

— Кто? Каратели? Тоже барахло, — махнув рукой, небрежно говорит Сибиряк, — они до баб да до стариков храбрые, а вот как было прижучили их в бурунах дезертиры, так их командир, есаул Бердяев, — может, слыхали такого? — так он без штанов, в одном исподнем, двадцать верст охлопью несся.

— Чуть-чуть его живьем не захватили, — улыбается Сосин, — все его вещи и переписка к нам попали. Назад пойдете — дадим.

Я слушаю моих собеседников. Все трое, по-видимому, хорошие, надежные люди, но ни один из них, по-моему, не может быть командиром, руководителем массы камышан, много перенесших, полуголодных, политически слабо развитых, оторванных от советской жизни, окруженных лишениями, опасностью и тревогой людей. Сибиряк смел и напорист, но его воинские познания заключаются лишь в сверхметкой стрельбе из ружья. Донсков храбр и расчетлив, хороший коммунист, исполнительный и точный. При крепком командире это был бы отличный комиссар. Сосин — бывший учитель и бывший меньшевик. Спокойный, кажется, даже ленивый, он принадлежит к породе людей, которые не любят лезть в драку: не трогают — и ладно. С таким командиром камышане вряд ли помогут нам, когда наша армия двинется на Кавказ.

Наконец, мы договариваемся о сроке моего возвращения в камыши. Если все пройдет нормально, то через семнадцать дней встретимся с Сибиряком в условленном месте.

Когда смерклось и над камышами лег сумеречный вечер, я вышел к нетерпеливо ожидавшим меня людям.

Долго веду задушевную, чуть взволнованную беседу. Говорим об Астрахани, о положении на фронтах, о победе под Басами. Камышане спрашивают о Москве, о Ленине.

— Хоть бы довелось когда поглядеть на него, — вздыхает тот самый солдат с бантом, который первым встретил нас.

— Увидим. Вот побьем кадюков, покидаем их в Каспийское да в Черное море, тогда пригласим товарища Ленина к нам. Нехай приезжает в гости, — говорит Сибиряк.

Все весело улыбаются, и мне становится ясно, что для них это не просто хорошие, желанные мечты, но совершенно возможная действительность.

— А что? И вправду пригласим, лишь бы дела позволили. А чихирю, меду, рыбы столько достанем!.. — мечтает кто-то.

— Кур, гусей зарежем. Утей набьем без счета. Ешь, дорогой товарищ Ленин, поправляйся, — подхватывает другой.

Темнеет все больше. От болот и реки тянет прохладой. Сыро. Квакают лягушки, и сильнее шуршат камыши. Луна тускло пробивается в облаках. Но люди и не думают расходиться. Встреча с человеком, прибывшим из Астрахани, взволновала, взбодрила и обрадовала их. Голоса звучат увереннее и веселее. Несколько раз Донсков говорит о том, что «надо же человеку отдохнуть», что «у товарища болят зубы», но меня не отпускают. Кольцо людей не размыкается. Наконец мы прощаемся.

Вдруг на мотив «яблочко» слева от меня запевает молодая женщина:

Пароход идет, да вода кольцами,

Будем рыбу кормить добровольцами...

И веселые звуки «яблочко» плывут, переливаясь, над высоким чаканом и камышами.

— Эту песню народ скрозь про белых спивает. И бьют баб, и сажают, а они все поют. Дюже их, подлецов-золотопогонников, ненавидят, — шепчет Сибиряк.

Офицер молодой, зачем женишься?

Придет большевик, куда денешься? —

уже громче и сильнее поют камышане. Высокий подголосок звенит нарочито острой, ломаной ноткой. Песня льется над сонным простором вод.

В полночь ухожу. Ведет меня Сибиряк. Зовут его Ильей, фамилия Мамонтов, а Сибиряком прозвали здесь потому, что он лет девять назад был выслан на поселение в Сибирь и только после падения царизма вернулся обратно в Кизляр.

— За ничто сослали, — рассказывает Мамонтов. — Служил я на железной дороге сцепщиком, ну и, конечно, как рабочий человек, интересовался книжками разными, прокламации читал, брошюры. Однако в партии нигде не состоял. Вот раз меня жандармы и накрыли: «Откуда нелегальщину достал? Кто дал? Говори немедленно». Потащили к ротмистру, а он сначала по-благородному — на «вы» обращался, господином называл, а как видит, что я молчу, хлоп кулаком по столу: «Говори сейчас, сукин сын, а то расстреляю». Хотел я было дурачком Лутоней прикинуться — не выходит. Хитрый был жандарм, сразу раскумекал. Стали они меня бить-лупцевать: кто да кто? «Говори сразу, откуда взял?». А давал мне их и студент один, на практику приезжал к нам на дорогу, и Сарычев Сергей Никитыч, фельдшер такой был в железнодорожной больнице, — но я же молчу. Разве можно сказать! «На земле, говорю, нашел. Должно, кто их кинул возле вагонов». — «На земле? Ну, так ладно, я тебя, стерву, в землю и вгоню». Это мне — ротмистр, да и дал по морде. Сначала я тихо так говорю: «За что же вы, ваше благородие, лютуете?» Ну, а как зачал он месить меня по лицу, а жандармы по чему полало, так я и осатанел. «Оставь, кричу, сучья кровь! Пусти, не бей по лицу!» Ну, кого-то из них тоже в этой тамаше по морде двинул. Тут и пошла мала куча. Подмяли они меня, а я тоже парень, как видишь, здоровый. Они меня бьют, а я навалился на одного жандарма, так еле его потом живого с-под меня достали. Ну и мне, конечно, мало не было. Три недели кровью плевался, да голова как не своя была. Звоном и шумом гудела. Потом судил меня военно-окружной суд, а как я не признался да никого не выдал, так они мне за «хранение нелегальной литературы, оскорбление начальства и покушение на удушение жандармского чина» дали четыре года арестантских рот с пожизненным поселением в Сибири. Видал, как дело-то обернули! И закатали меня в Сибирь. Спасибо, в семнадцатом царя по шапке саданули, ну нам всем свобода и вышла. Да недолго, через год опять эта сволочь, жандармы, ротмистры да богачи, заварушку пустила. Ну да ничего, теперь это в последний раз. Добьем их, гадов, загоним в Черное море, а потом заживем под Советской властью. Верно я говорю? — заканчивает свою биографию Сибиряк, хлопая меня здоровенной ручищей по плечу.

Провожает он до самого Кизляра, чтобы я с утренним поездом мог уехать во Владикавказ.

— Их, поездов-то, всего два. Один утром, в семь тридцать пять, а другой ночью, в час пятнадцать. Только это так расписание числится, а идут они когда как. Ты только не робей, не робей, товарищ, сиди себе в вагоне, как барин, и больше никаких. Здешние казаки ни черта не стоят. Им бы только вина нажраться да чтобы на фронт не ходить, а кто возле них бродит, их это не касается. Вот подальше, к Прохладной, к Пятигорску, там другое дело, — там контрразведка, говорят, лютует. Там уже не казачня пьяная этим делом занимается, а добровольцы, деникинская шпана. Там и проверки, и облавы, и шпики, и обыски — словом, там держи себя востро, а здесь, до Моздоку, садись в вагон и хоть кричи: «Я большевик, я коммунист, сукины вы дети», никто тебя и пальцем не тронет, — говорит Сибиряк.

Мы оба хохочем, представляя себе картину, нарисованную им.

Дозоры камышан, Терек, заводи, болота — все это остается позади. Снова овраги, кусты, лесок, обрывы. Твердая кочковатая земля, хрустит под ногой сухая ветка. Сибиряк хорошо ведет. Это прирожденный охотник и следопыт.

Я слышу шорох, мгновенно растаявший во тьме.

— Зайца спугнули. Он теперь до самого Кизляра не остановится, — говорит Илья. — Слышь, чекалки воют, — прислушивается он к далекому, еле различаемому лаю.

Выходим к дороге. Высокие столбы телеграфа, гудит проволока.

— Черный Рынок с Кизляром работает, — простодушно сообщает он.

Ничего не отвечаю ему. Да и что скажешь, если сам их командир, Сосин, до сих пор не догадался хотя бы изредка прерывать связь.

Пересекаем две довольно быстрые речушки. Снова поле. Черные стога сена, как гигантские шлемы, поднимаются над землей. Их много. Что-то помешало владельцам свезти их отсюда.

— Это Карпушиных. Может, слыхали про таких буржуев? Они из тавричан, бо-о-гатые, кулаки. Целая семья их.

— Плохо вы воюете, — прерываю я его.

— Кто? Я плохо воюю? — даже останавливается он.

— Не ты лично, а все вы, камышане. Ну скажи на милость, где это видано, чтобы под самым носом у повстанцев стояли нетронутыми помещичьи стога, экономии, гудели провода, работали почта и телеграф? Ведь у нас гражданская война. Ты же сам Сосину говорил, что белых надо бить, жечь, рубить, а это что?

Сибиряк вздыхает.

— Сосин ни к собачьей матери не годится, — говорит он. — Какой он командир! Ему бы огороды разводить или ребятишек азбуке обучать, самый бы раз. Только мы и без него пожуем все это, дорогой товарищ, начисто уметем! — вдруг свирепея, говорит он.