Весенний поток — страница 18 из 55

— Вот и зажигай, хочешь — все сразу жги, хочешь — по кусочкам, — объясняет недовольным тоном проводник.

— Значит, хучь верть-круть, хучь круть-верть. Все однако! — говорит кто-то из темноты.

— Вот-вот, так и есть, — поддакивает проводник.

— Врет все, сучья морда. Вор на воре, вот оно как, а то — «одну свечечку дали», — обозленно передразнивает его мой сосед слева. — За такую люминацию ему б добрых фонарей наставить следоваит.

— Вот бы и засветило тогда от фонарей от этих, — смеется кто-то.

— Но, но... Ты, брат, того, не очень разоряйся, а то, знаешь, за такие слова жандарма, очень просто, позову. Может, ты дезертир какой или еще кто, — в свою очередь грозит проводник.

— Подумаешь, спужал. Боюсь я твоего жандарма. Иди, зови хучь самого Денику, жуликова твоя морда, — напутствует его сосед.

Поезд покачивает. Люди постепенно смолкают, дрема охватывает всех.

От сильного толчка я прихожу в себя. Какие-то огни, стуки, грохот.

Вспоминаю, что я в поезде, что еду во Владикавказ, что здесь глубокий тыл врага, Терская область, а вокруг меня, справа и слева, сидят казаки, горожане, крестьяне, жители территории, занятой «добровольческой» армией.

Сон, так быстро охвативший меня, пропадает. Поезд еще раз дергается и медленно останавливается.

— Какая станция? — спрашивают разбуженные толчками пассажиры.

— Шелковская, что ли, — отвечает мой сосед, приникая к стеклу. Я вижу его бородатое лицо и изрезанный морщинами лоб. Он вглядывается в силуэт станции и коротко говорит: — Нет, Старо-Гладковская. Треба попить воды.

Сверху, шумно вздыхая, сползает человек и, гремя котелком, уходит. Я осторожно прохожу мимо дремлющих людей и, стараясь не наступать на ноги сонных, заполнивших проходы пассажиров, выхожу на станцию.

Низкое здание вокзала. Под деревянным навесом перрон. Суматошно пробегают люди, навьюченные мешками, корзинками, сундуками.

— Куды лезешь? Тут дыхнуть нечем, — отпихивая их, кричит проводник.

Люди, звеня чайниками, стуча каблуками и ругаясь, пробегают дальше.

На станции много народу, главным образом женщин и бородатых стариков. Молодых мужчин призывного возраста не вижу ни одного. По перрону важно прохаживается усатый круглолицый жандармский унтер-офицер с красным аксельбантом на плече; двое пожилых замученного вида казачишек, в нагольных полушубках, с берданками за плечами стоят в конце навеса. Дежурный по станции заводит длинный крикливый спор с обер-кондуктором нашего поезда, и скучающий жандарм, не теряя напыщенного вида, ввязывается в него. Дежурный наконец сдается. Он отмахивается от наседающего на него кондуктора и, что-то бормоча, уходит внутрь вокзала. Жандарм удовлетворенно смеется и важно отходит от начинающей редеть толпы.

— Жулики, спекулянты собачьи, — проходя вдоль поезда, ругается обер.

— В чем дело? Чего они не поделили? — спрашивает кто-то в толпе.

— Вагон отказался прицепить. Говорит, и так поезд еле тащится.

— Вор вору не потрафил. Мало давал, вот и не сговорились, — раздается новый голос.

* * *

Сноп света бьет прямо в глаза.

— Ваши бил-леты!

За контролером стоит пехотный офицер с двумя вооруженными солдатами. Третий, опершись на винтовку, стоит в проходе. За стенкой надрывается ребенок, и женский заглушенный голос успокаивает его.

— Ваш-ши билеты! — щелкая компостером, повторяет контролер. У офицера сильный ручной электрический фонарь. Он медленно наводит луч, подолгу задерживаясь на каждом. Спросонья пассажиры не сразу находят засунутые куда попало билеты.

— Тю, проклятущий. Вот сховал и не найду, — бормочет мой сосед, хватаясь за бешмет и ощупывая его углы.

Я вынимаю из бокового кармашка гимнастерки свой билет. Свет фонаря останавливается на мне. Лица офицера мне не видно, но я чувствую на себе его колючие, внимательные глаза... а может быть, мне это только кажется, но ощущение настолько неприятное, что у меня холодеют руки и спина. Компостер щелкает.

— Получите ваш билет, — механически вежливо говорит контролер.

— Вот он, окаянный, куды завалился, — облегченно говорит сосед, вытягивая из шаровар свой билет. — Под гаманец[7] закатился.

Проверив билеты, офицер, контролер и солдаты идут дальше.

— Обход. Все дезертиров ищут, — говорит кто-то с верхней полки.

— Надо бы документы проверить, а то как поймаешь дезертира, — вполголоса говорю я.

— Значит, понравились мы капитану. Доверье имеем, — смеется сосед.

— «Доверье», — машет рукой казак слева, — просто лень ему проверять; дак и то верно, разве же дезертира так поймаешь. Который с фронта бегит, так тот себе тридцать бумаг справит, одна другой краше, а который без документов, так тот разве в вагон пойдет? Тот до станицы пешаком дует або на тормозах да на товарном.

— А ты што больно знаешь, иль тоже на тормозах с фронта бегал? — раздается из темноты голос проводника.

— Всяко бывало, кислая шерсть, — пренебрежительно отвечает казак.

— Как зачал он фонарем водить да зыркать на меня глазами, я хоть и старик, а и то скажу, спужался. Вот, думаю, людей в один секунд оглядел, а с мене своего фонаря не спускает, — сказал сидевший напротив пожилой человек рабочего вида.

Ощущение томительного беспокойства покидает меня. Понимаю, что каждый из нас, находясь под светом фонаря офицера, одинаково тревожно чувствовал себя. Кроме того, понял еще, что офицер глядел на нас не столько испытующим оком, сколько ставшим для него обычным, профессиональным взглядом.

Я вспомнил Кирова и его слова: «Для разведчика главное — спокойствие, уверенность, точность. Никогда не считайте противника глупее вас, но и сами не делайте себя глупее противника». А я уже сглупил, заговорив о проверке документов. Лучше было молчать и слушать.

На рассвете подходим к большой станции Червленная. Мои соседи оживают. Несколько человек тянутся к выходу, загромождая проход.

Стоим больше часа. Среди новых пассажиров есть и молодые и средних лет люди: два перса, чеченец, кашляющий, чахоточного вида солдат, армянка, едущая в Моздок, несколько казачек, армянский священник с подстриженной бородой и большим клювоподобным носом. Вонь, табачный дым, громкая беседа, плач детей снова заполняют вагон. Мой сосед казак едет до Прохладной. Он гостил у дочки, вышедшей замуж за ново-гладковского мельника, тоже терского казака.

— Зять мой — кавалер. Два «Георгия» за германскую войну имеет, однако, как он два раза раненный и без трех пальцев руки, так его теперь не взяли. Так только, спужали трошки. Позвали в правление и говорят: «Смели задарма для гребенского полка пятьсот пудов пашаницы, а ежели откажешься, не схотишь помогать войску, так мы тебя и безрукого в полк заберем». Ну, конешно, жана его, это, значит, моя дочка, телеграмму мне в Прохладную дала. Скорей, мол, батяня, езжай. Дела важная имеется. Я и прибег, а оно вот оно што. Ну, подумали, поговорили, и Григорий Софроныч — это зять мой, мельник — сейчас прошению в отдел. Так, мол, и так. Желаю помочь своему войску и добровольно, бесплатно смелю вам пятьсот пудов пашаницы. Видали как? На фронт идтить кому ж охота, за ничто, за так себе голову подставлять? Ну, от своих теперь, конечно, ослобонился, а нас опять думки берут. А ну, как большаки возвернутся на Терек, ну что тогда скажешь? Разве им докажешь, что он с-под палки эту пашаницу молол... а? Видали как? Опять, значит, беда!

— Ну, это пустяки, — говорит, снисходительно улыбаясь, армянский священник. — Если так рассуждать, тогда и на улицу выйти нельзя. Мало ли что может случиться. Да и откуда вы взяли, что большевики вернутся? Их вон за Киев и Харьков наши погнали.

— Так-то оно, конешно, так, погнали. Однако вот здесь, возля Кизляра, в камышах их тысяч, говорят, шесть прячутся. Да за Тереком, промеж кунацких аулов, тоже тыщи три наберется... да в бурунах...

— Под Святым Крестом их до черта, все камыши ими захвачены, — хрустя соленым огурцом, вставляет один из новых пассажиров.

— В Чечне тоже, возле Шатоя, цельная дивизия их с командиром Гикало осталась. Мы их оттуда раза два с пушками ходили выбивать, не выбили, — мотая головой, вмешивается в разговор чахоточный солдат.

— Вот, вот, об этом и мы слыхали. Так вот, видали? Наши Киев берут, а большаки — опять они тут, никуда не уходили. Опять же, наши раненые казаки оттеда ворочаются, так они ж прямо говорят: вся Расея с большаками. Ну разве ж казакам одним можно всю Расею покорить? — разводит руками казак.

— Как это ты, дядя, так рассуждаешь? — покачивая головой, недовольно вмешиваюсь я.

— А что?

— Да так, больно смело и неподходяще.

— Так мы ж промеж себя гутарим, обиды никому не делаем, жандарма возле нету, а что говорим — все справди.

— Конечно, справди. Вон у нас, в Прасковее, отряд карателей стоит. Цельных двести человек, а как завечеряет, никто из них за околицу не идет. До ветру, звиняюсь, и то компанией охвицера ходют. А почему? А потому, что вокруг везде красные. Ну, може, они не совсем красные, а...

— Розовые, — смеется кто-то.

— Во-во! Правильно говоришь... розовые. Их везде много — и в степу, и в лесу, и в камышах, и на шляху. А что по хуторам дальним, так это всем известно. Ну и что ж? Ходили раза два каратели туда с пушками, а им розовые набили и пушки их забрали. Видал как? Вот тебе и Киев с Харьковом, — горячась, напирает на меня пассажир в солдатской шинели и картузе.

— Вот, вот! Оно самое, — возвращаясь к старой теме, сокрушается бородатый казак. — Перевернешься — бьють. Не довернешься — бьють. Так вот и зятек мой. Кто его знает, что ему за пашаницу пропишут большаки.

По его тону и вздохам я понимаю, что для него не существует вопроса о том, вернутся сюда большевики или нет. Его только беспокоит, как поступят они с его зятем.

На станцию Моздок пришли в двенадцать часов дня а сейчас около трех. Дежурный по станции на вопросы пассажиров дает один и тот же неизменный ответ: