— Вы берите, берите, господин чиновник. Таких арбузов, как наши, прохладненские, по всей Расее не сыщете. Раньше наши арбузы прямо в Питербурх вагонами отправляли.
Он провожает меня на вокзал. Перрон маленький, заплеванный, унылый. Серая, однообразная толпа, среди которой встречаются «добровольческие» офицеры, выделяющиеся цветными фуражками, яркими околышами и серебряными черепами на рукавах. На вокзале — карта Центральной. России с указанием линии фронта. Курск обведен синей лентой, и на нем приколот маленький трехцветный флажок, — по-видимому, Курск действительно взят белогвардейцами.
Идем с приятелем-казаком в буфет. Там мы выпиваем по кружке пива, затем покупаем в кассе плацкартный билет и снова уходим в буфет. Только перед самым отходом поезда я отпускаю казака, но прежде услужливый бородач скатывает свои арбузы мне на лавку и только после этого прощается.
— Будете опять в Прохладной, прошу к мене... Андрей Степаныч Лапин, не забудьте мое фамилье, — говорит он.
Поезд трогается. На третьем пути стоит бронепоезд «Генерал Корнилов». Он невелик — серый, обтянутый броней паровоз, пушечная площадка, броневагон с двумя пулеметными башнями и длинным голубым офицерским вагоном.
В плацкартном купе сидит казачий прапорщик, безусый круглолицый юнец. С ним едет пожилая дама и девушка лет двадцати. Прапорщик говорит тонким ломающимся голосом и презабавно проводит рукой по верхней губе, где полагается быть усам. Дама с любовью и страхом глядит на него.
От нечего делать рассматриваю журнал «Донская волна». Это издание с рисунками, очерками, беллетристикой и стихами. На обложке портрет генерала Мамонтова, перевитый георгиевской лентой. Над усатой физиономией бравого вояки с двух сторон свисают знамена. Под портретом крупно напечатано: «Победителю красных орд от благодарной и восхищенной России».
Перелистываю журнал, разглядываю дрянные иллюстрации. Они все на один толк: или «геройский подвиг капитана X», или «лихая атака донских казаков», или «расстрел коммунистами игумена и 119 монахов Троице-Сергиевской лавры». Беллетристика — о том же: о «доблестных» есаулах и «отважных» хорунжих и злорадные сообщения о голоде в Петрограде и Москве.
Закрываю журнал. Девушка, спутница прапорщика, на секунду задерживается взглядом на журнале и затем нерешительно говорит:
— Разрешите посмотреть.
Вежливо кланяюсь и передаю «Донскую волну». Через пять минут дама, прапорщик, я и молодая девушка ведем оживленную и приятную беседу. Прапорщик, повидимому очень общительный человек, с удовольствием завязывает разговор, начиная с обычного для дороги вопроса:
— Вы, вероятно, едете тоже в Грозный?
Узнав, что я еду во Владикавказ, он многозначительно вздыхает и томно говорит:
— Завидую вам.
Дама вступает в разговор, девушка, отложив журнал, смеется. Из их смеха, улыбок, слов, недоговоренных фраз, грустных глаз офицера и вздохов заключаю, что во Владикавказе живет гимназистка, в которую юнец влюблен.
— Ах, ка-ак я завидую вам, — снова грустно тянет прапорщик. — Если б не необходимость, я, конечно, обязательно заехал бы туда, но... — он делает строгое, официальное лицо и свирепо теребит пальцами пухлую мальчишескую губу.
— ...Надо спешить обратно, — участливо подсказываю я.
— Именно! Через шесть дней я уже снова должен быть в Екатеринодаре, откуда наша бригада двинется на фронт, — важно говорит он.
— На фронт! — ахает дама, и ее глаза подергиваются влажной пеленой. Она молча и долго смотрит на продолжающего хорохориться юнца, и ее грустное лицо все больше никнет.
— А ему знаете, почему так хочется во Владикавказ? Повидаться со своей Неточкой, — смеется девушка. — Ведь она полгода назад его еще гимназистом знала, а теперь увидит нашего Мишеньку офицером.
— Лиза! Лиза! Я не разрешаю тебе так выражаться об Анне Николаевне, — перебивает ее прапорщик.
— Анне Николаевне! Го-осподи! — всплеснув руками, улыбается пожилая дама. — Ну и Анна Николаевна... да ей всего-то шестнадцать лет...
— И того еще нет, в шестом классе гимназии учится, — смеется девушка.
— Я запрещаю тебе, Лиза, — тонким голосом взвизгивает прапорщик.
Пытаюсь найти другую тему для разговора:
— Вы, вероятно, недавно произведены в офицеры?
— Всего третий день, — качая головой, отвечает за сына дама.
— Приказом по военным училищам главнокомандующий его превосходительство генерал Деникин произвел всех юнкеров, окончивших училища, в офицеры, — выпячивая нижнюю губу, с важностью говорит юноша.
Его сестра с комическим любопытством и не без иронии смотрит на него.
— Вы, кажется, артиллерист? — спрашиваю я, глядя на пушки, перекрещенные на его погонах.
— Вы не ошиблись. Назначен младшим офицером во вторую кубанскую артиллерийскую бригаду, через неделю на фронт. Нас посылают за Царицын, на саратовское направление. Там, около города Камышина, наша вторая Кубанская дивизия лупит красных босяков, — с удовольствием рассказывает прапорщик, и его круглое безусое мальчишеское лицо полно такого телячьего восторга, что мне хочется стукнуть по нему кулаком.
— На фронт! — повторяет дама. — Таких детей на фронт! Мыслимое ли дело! Господи, и когда кончится все это?
— Теперь недолго, мама. Большевики бегут, и мы скоро войдем в белокаменную Москву, — говорит прапорщик.
Я вспоминаю «Донскую волну» с ее стихами, рисунками и рассказами, и меня не удивляет, что этот юнец целиком повторяет этот, с позволения сказать, журнал.
— Надо спешить, а то еще генералы Мамонтов и Шкуро раньше нас захватят Москву, — вдруг заявляет он.
— А разве ваша бригада не с ними? — удивляюсь я.
— Не-ет! Мы первого кубанского корпуса, генерала Покровского. Наш корпус, как я уже сказал, на саратовском направлении, а Мамонтов и Шкуро на центральном.
— И надолго вы в Грозный?
— Повидаться с отцом. Он у нас больной, не встает с постели. Мишенька погостит, пробудет сутки и... назад в Екатеринодар, — с усилием говорит дама.
Но сын не замечает ее потемневшего лица. «Белокаменная Москва», чины, ордена, медали, конечно, мерещатся ему. Он совсем разболтался, начинает рассказывать всякую всячину: об Алексеевском училище, в котором учился, о каких-то неведомых мне капитанах и сотниках, о запасных частях к полученным от союзников пушкам «Кане».
Я начинаю побаиваться болтливости этого не в меру разговорившегося молодца и перевожу разговор на Владикавказ. Он вспоминает свою гимназистку и снова делается театрально грустным, страдающим влюбленным. Мать с нежностью глядит на него и тихо гладит его руку. Сестра улыбается, как бы говоря: «Не обращайте внимания, он добрый и хороший мальчик!» Я понимающе киваю ей в ответ и думаю: «Сколько же может быть лет этому «офицеру» и защитнику «единой и неделимой»?
— В июле исполнилось семнадцать, — шепчет мне дама, глядя вслед вышедшему в коридор сыну.
— Как же вы сумели прорваться сюда, ведь в Прохладной был затор из поездов? — спрашиваю моих дам.
— Это в обратном направлении, в сторону Кубани, — дама понижает голос, — отсюда посланы туда войска.
— На Кубань? Зачем же туда войска? — совершенно искренне изумляюсь я.
— А-ах, да разве ж теперь поймешь, где фронты и куда надо посылать войска! — с отчаянием в голосе отвечает дама. — Какие-то самостийники там оказались. Были все время казаками, служили царю и отечеству — и вдруг... самостийной Кубани потребовали.
— Что же это такое за самостийность?
— Не знаю, свою республику хотят, что ли. Кто их там разберет! Однако на всякий случай туда направили горцев.
— Каких горцев?
— Местных — чеченцев, осетин, кабардинцев, целую дивизию, и пушки с ними, и всякая всячина. Я сама видела их в Армавире на станции.
— Да нет, мама, горцев не туда, горцев на Киевский фронт послали, а на Кубани одни только военные училища мобилизованы против этих самостийников, — прерывает дочь.
— Может быть... может быть... Плохо я разбираюсь во всем этом. Одно только понимаю, что должен же быть конец этой ужасной войне, — сокрушенно говорит дама и начинает раскладывать на оконном столике провизию — яйца, курицу, ломтики сала, хлеб.
Дама приглашает меня покушать с ними. Через полчаса обед заканчивается одним из моих арбузов, действительно до того сочным и сладким, что я с благодарностью вспоминаю моего щедрого хозяина в Прохладной. Посреди пиршества в дверь купе постучали. В дверях — два офицера, за ними — казаки с винтовками. Офицеры оглядывают нас. У меня в руке огромный кусок арбуза, который я только что поднес ко рту. Дама с изумлением смотрит на вошедших. Девушка, что-то рассказывавшая нам, застывает со смеющимся лицом. Прапорщик встает, видя старших в чине офицеров.
Один из вошедших останавливается в дверях, другой, в капитанских погонах, еще раз оглядывает нас и коротко говорит:
— С кем имею честь?
— Прапорщик Сазонов второй Кубанской артиллерийской бригады, после производства еду из Екатеринодара в Грозный на сутки, после чего возвращаюсь обратно в бригаду для следования...
Первый офицер что-то шепчет второму. Тот кивает головой.
— ...а это моя семья, приехавшая за мною...
— Благодарю вас! Прошу извинить, мадам, за беспокойство, — и, отдав честь, офицеры уходят из купе.
— По-видимому, они и меня сочли за члена вашей семьи, — улыбаясь, говорю я и вонзаю зубы в арбузный ломоть.
— Просто видят, что едут благородные, порядочные люди, — объясняет дама.
— Ну, в таком случае я буду звать вас кузеном. Можно? — хохочет девушка.
— Третий раз осматривают пассажиров. Прямо даже надоели, — вздыхает дама.
— Нельзя иначе, мамочка, — важно говорит прапорщик.
До самого Беслана нас никто уже больше не тревожит. Неожиданный обход настолько сблизил нас, что мы едем весело, запросто, словно я действительно член их семьи и «кузен», как теперь всю дорогу называет меня девушка.
На станции Беслан мне надо пересаживаться на «передачу» — так здесь называют владикавказский поезд, прибывающий сюда к моменту прихода дальних поездов. Прощаясь, дама приглашает меня: «Если будете в Грозном, непременно заходите к нам. Будем очень рады».