Ну, на такую удочку меня не так-то легко поймать. Ведь недаром же Остапенко целый вечер посвятил на то, чтобы я твердо запомнил имя и отчество Круковского, его ближайших помощников, адрес учреждения и так далее... Я снова пожимаю плечами и еще спокойнее говорю:
— Вы ошибаетесь, господин поручик, статского советника Круковского зовут Александром Александровичем... Андрея же Львовича я не знаю.
Глазки поручика тухнут, он переводит взгляд на мои бумаги.
— Проклятая память, ошибся, перепутал с инженером Круковским, геологом нефтяного дела.
Дама, настороженно слушающая нас, сдвигает брови и, не скрывая раздражения, говорит:
— Серж, я думаю, что не следует ждать приезда Владимира Георгиевича... Здесь явное недоразумение, и мне будет неприятно, если оно не кончится сейчас. — Она поднимает на поручика глаза и, подчеркивая слова, говорит: — Вольдемар разделит мое мнение!
— Если господин поручик ничего не имеет против, я просил бы послать от его имени телеграмму в Ростов, в адрес Союза, и справиться обо мне, о моей командировке и обо всем, что только найдет нужным господин поручик, — учитывая момент, говорю я.
— Нет... не нужно, — кисло улыбаясь, говорит Высоцкий. — Получите, пожалуйста, ваши бумаги... и прошу извинить — долг службы... — тянет он, но лицо его сухо, глаза недоверчивы и злы. — Часовой, отправляйся к караульному и скажи, что арестованный свободен.
— Вот и хорошо. Познакомьтесь, господа, — говорит хозяйка, и мы. церемонно пожимаем друг другу руки, — Пойдемте ко мне... здесь так неуютно, — говорит Софья Николаевна.
Мы переходим на ее половину. Пьем чай, ведем легкую беседу, часто вспоминая стихи. Дама декламирует: «Или бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так, что сыплется золото кружев, розоватых брабантских манжет...» Потом она вспоминает Бальмонта, которого считает вторым, после Гумилева, поэтом. Вскоре поручик собирается уходить. Стихи — не его удел. Это видно по всему — и по скучающе-вежливому выражению, с которым он слушает нас, и по неуклюжим попыткам вспомнить кого-нибудь из современных поэтов.
— Всего хорошего, еще раз прошу извинить меня и позволю себе напомнить вам, что если вы спешите в Кизляр, то через... — он смотрит на часы, — тридцать две минуты туда отойдет поезд.
— О нет! Кирилл Владимирович останется хотя бы до завтра у нас. Вольдемар будет так огорчен, если не застанет вас, — говорит хозяйка, забывая, что ее Вольдемар вообще никогда не видел меня.
Я долго и горячо убеждаю ее в том, что дело прежде всего и что на обратном пути, через три, максимум четыре дня, обязательно заеду к ним и от них уеду во Владикавказ. Наконец мои уговоры действуют, она соглашается, но берет с меня слово заехать «попросту» к ним. Обещаю, целую ручку хозяйки, беру свои документы и саквояж.
— Вы разрешите до вашего возвращения оставить у меня Гумилева? Я буду упиваться им, — вдруг просит она.
— Не только до моего возвращения, но и вообще, если позволите, оставлю его вам как память о нашей милой встрече, — галантно говорю я.
— Ах нет, что вы, я понимаю вас и вашу любовь к книгам, — несколько секунд, кокетничая, противится она и наконец принимает «жертву», бросая быстрый благодарный взгляд.
* * *
Вот и знакомый полустанок, откуда недавно провожали меня Алена и дед Панас. Нанимаю бидарку у казака, живущего при станции и занимающегося извозом. Через полчаса еду пыльной дорогой. Стогов уже нет, убрали. Станица осталась позади. Сижу молча, продумывая и переживая проделанный путь. Пересекаем железную дорогу. Полосатый шлагбаум; беременная женщина стоит у переезда; вдалеке, по горизонту, облака — сизый лес стелется над оврагом. Все так же, как и тогда, но только другое настроение у меня.
Едем долго. Наконец, сворачиваем с кизлярского тракта. Мелькает господская экономия, вот знакомая аллея, вишневые сады и виноградники. Я снова в имении Богдана Багдасаровича Кочкарова, Бидарка легко катит по тенистой аллее. У сторожки останавливаю возницу.
— Попить хочется... Ну-ка, крикни там кого-нибудь.
Казак соскакивает на землю и идет к сторожке. Метелка, условный знак безопасности, стоит у окна. Из дверей показывается веснушчатое лицо Аленки. Она идет навстречу моему вознице. Схожу с бидарки и с наслаждением потягиваюсь. Однообразие пути утомило меня.
Аленка смотрит на меня, в ее глазенках пляшут искры.
— О-ох, устал! — беря ковш, говорю я.
Казак допивает воду.
— А что, красавица, далеко отсюда до усадьбы господина Тигранова? — спрашиваю я.
— Та ни... якись-нибудь дви версты... только що самого барина там нема... Вин до нашего, до Кочкарова, поихав, мабуть, скоро вернется, — говорит она, не сводя с меня глаз.
Я понимаю ее.
— Вернется по этой дороге?
— По другой ему далеко.
— Ну, так. А что, можно мне у вас пока остановиться? Устал и голова разболелась, а когда он будет ехать обратно, ты мне скажи, я с ним и поеду, — говорю Аленке, подходя ближе к ней.
— А чего ж ни? Конечно, можно. Тилько я одна здеся... Може, вам чого треба?
— Ничего, ничего, красавица, это и хорошо, что ты одна... веселее будет, — смеюсь я и щиплю ее за подбородок.
Мой казак по-своему понимает мое решение. Он многозначительно подмигивает мне и весело советует Аленке:
— А ты, девка, с господином не скучай, он веселый, не обидит.
Даю ему деньги, и он уезжает.
Из открытых сеней глядит улыбающаяся физиономия Сибиряка. Он тискает меня, как будто мы сто лет не виделись.
— Аккурат приехал, а то я утречком, на заре, в камыши хотел податься. А ты вроде как поправился, небось хорошо кормили, — смеется он.
Потом меня степенно обнимает дед. На его глазах дрожит мутная слеза. Аленка шныряет по двору, поминутно заглядывая в сторожку. Ее круглое лицо сияет.
— Ты у меня невесту отбил, — смеется Сибиряк, — на меня теперь и глядеть не хотит, а вчера кисет шелком шить собиралась.
Темной ночью уходим в камыши. Сибиряк сует мне в руку гранату и плохонький солдатский наган.
Скоро дед, Алена и их сторожка тонут в темноте.
«Прощайте, дорогие друзья, дорогие товарищи...»
Оглядываюсь назад. Мрак, ничего не видно.
— Осторожней... не урони в темноте лимонку, — слышу за собой шепот Сибиряка.
Из камышей ухожу через сутки. Со мной делегатами идут Сибиряк и пулеметчик Нефедов.
— Так ты не забудь, товарищ, скажи Реввоенсовету, чтобы денег и нашего Хорошева скорей присылали, — на прощанье говорит Донсков.
— И курева, — мечтательно добавляет один из провожающих камышан.
— Может, тебе еще подушку с Астрахани привезть? — спрашивает Сибиряк.
Все смеются.
— А то... хучь поспал бы на ей, надоело на камышах валяться, — в свою очередь отшучивается провожающий.
За Бакылом мы расстаемся с камышанами и, держась ближе к морю, уходим. Опять степь, овраги, лес.
Ночи уже совсем холодные. Мой романовский полушубок слабо греет. Моряна, задувшая с Каспия, длится третий день. Кашляю, чихаю, охрип. Нефедов тоже простужен, у него застарелый бронхит. Один Сибиряк бодр и невозмутим. Утренние туманы, холодные ночи, пронизывающие ветры не трогают его.
— Привык смальства... ведь у меня нянек и мамок не было. Я и мальцом на соломе не часто спал.
— Зато и вырос с бугая ростом, — не без зависти говорит Нефедов.
— Это верно, здоров, силы на троих хватит, — улыбается Сибиряк.
Идем другой дорогой, минуя хутора, сторонясь чумацкого тракта, все время держась моря. У Сибиряка большой мешок с продовольствием и две бутылки с чихирем.
— Для веселья, — объясняет он, хотя и реже нас прикладывается к вину.
На шестые сутки выходим к пескам. Опять барханы, дюны и голые, бескрайние пески. Песок шуршит, пересыпается, скрипит. Ни одной живой души. Мертвая полупустыня с кустарником и колючкой.
— Ну, еще ночку переспим на ничьей земле, а завтра уже будем в Эркетени, — укладываясь на ночлег под барханом, говорит Сибиряк.
— Как Эркетень? А Лагань?.. А Бирюзяк?
— Вспомнил, — смеется Сибиряк. — Лагань еще той ночью позади осталась. Теперь здесь ничья земля, ни наша, ни белая. Разве, может, какая разведка бродит, а так, окромя волка да змеи, никого тут не стренешь.
— Не ошибаешься ли ты... что-то не так, ведь Лагань мы не могли обойти.
— А почему не могли, что нам в ней за нужда? Разве только что с беляками повстречаться, на их разъезды наскочить. Я тут тебе двадцать разных дорог покажу, и старую чумацкую, и калмыцкую, и ловецкую, и почтовый тракт.
Засыпаем. Под утро вскакиваю от нестерпимого холода, зуб на зуб не попадает, немеют пальцы. Пробую пробежаться по песку, но ноги застыли и не двигаются. Маленький Нефедов жалобно и молча глядит на меня. У него вид безропотно замерзающего рождественского мальчика из дореволюционных святочных рассказов. Один Сибиряк хорошо себя чувствует. Часам к четырем дня приходим в Эркетень. Ветер ревет с прежней силой. Холодно. Песчаные смерчи кружат по степи. Возле самого села нас останавливают дозоры, долго и недоверчиво расспрашивают.
Двое красноармейцев ведут нас в село, держа ружья наперевес. По пути встречаются еще красноармейцы. Кто-то, завидя нас, кричит из землянки:
— Эй, Борзов, что там такое?
— Да вот шпионов поймали — в штаб ведем.
Мы переглядываемся с Сибиряком и еле удерживаемся от смеха. Догадливый патруль даже не позаботился ощупать у «шпионов» карманы! Так, с «лимонкою» в кармане и с наганом под шубой, доставляют меня в штаб батальона, занимающего Эркетень.
Через час нас везут на полковой тачанке в Яндыки, где ждет Плеханов, с которым я из Эркетени переговорил по телефону.
* * *
Яндыки оживлены. На улице шумно, много красноармейцев, за оврагом стоит батарея, грузовой автомобиль. Много кавалерии; через дорогу саперы протягивают добавочную линию связи. Возле школы отдел снабжения и артиллерийский парк. Когда я уходил за ф