После него четыре девушки пели хором рыбацкую песню «Море-морюшко Хвалынское, злое да студеное».
В конце нашего импровизированного и так хорошо прошедшего вечера все встали и запели «Интернационал». Но пели в основном мы, красноармейцы, политработники и сотрудники учреждений, разместившихся в селе. Крестьяне не знали слов. Они почтительно стояли, пока мы не закончили наш рабочий революционный гимн.
Все стали шумно выходить на улицу. Была морозная, холодная, с ясными сверкающими звездами ночь. У дверей я увидел Надю с ее подругой Женей Воеводиной. Девушки были веселы и оживлены.
— Как было хорошо, как все это интересно и живо! Сейчас я остро почувствовала, какое хорошее и нужное дело было сделано сегодня, — сказала Надя. Помолчав, она продолжала: — Я уже почти год работаю в одиннадцатой армии, даже пережила в Астрахани мартовское восстание контры. Мы были отрезаны от дома. Требовалось в те дни работать в отделе, и я вместе с другими сотрудниками несколько дней не оставляла штаба. За это имею даже благодарность в приказе и в послужном списке, — с наивной гордостью добавила Надя. — И все же многое не доходило до души, многого я не понимала и не воспринимала. Но по пути на фронт, и особенно сегодня, здесь, когда я смотрела на этих красноармейцев... я была растрогана до слез... Голодные, оборванные, полуразутые, истощенные тифом... они рвутся на фронт! Я смотрела на их лица... с какой верой, подъемом и горящими глазами они кричат: «Даешь Кавказ!» Вот сегодня, здесь, я стала «красной» окончательно! Да нет, не умею я высказать всего, — смутилась под конец Надя.
Мы молча прошли несколько домов. Женя Воеводина не вмешивалась в разговор.
Яндыки все еще были празднично шумны. Слышались голоса расходившихся по хатам людей, пронеслись маленькие сани, несколько конных обогнали нас.
В окнах горел свет. На душе было светло и радостно.
Тут было все: молодость и ясное ощущение того, что в неповторимое для истории время ты стоишь на правильном пути; и начало влюбленности, неясные, но полные глубокого смысла слова этой девушки, нутром понявшей все значение нашего простого и бесхитростного вечера. И, как бы угадывая мои мысли, Надя сказала:
— Сегодня впервые поняла, какое большое дело для народа делаете вы, коммунисты. В Астрахани я и не думала об этом.
Я проводил девушек до дому и вернулся к себе.
Яндыки все еще жили событием сегодняшнего вечера.
* * *
Прошло несколько дней. Я работаю и как уполномоченный Реввоенсовета, и как начальник политагентуры, и все же каждый день нахожу минуту, чтобы «случайно» зайти к Ковалеву.
Надя, конечно, заметила это, как заметил и понял сам Ковалев. Он еще раз тепло и с уважением отозвался о девушке, как о хорошем человеке и отличном работнике.
— Ты, друг мой, помни, девушка эта наш хороший, достойный товарищ.
Я пожал ему руку, а работавшая где-то за стеной Надя даже и не подозревала о нашем разговоре.
Шел я домой и думал: как странно, вот здесь, на фронте гражданской войны, в маленьком селе Яндыках, может быть, соединяется воедино моя и Надина судьба.
Но почему «соединяется»? Ведь если девушка полюбилась мне и стала как бы близкой, это же вовсе не относилось к ней. Надя, я был в этом уверен, и не помышляла о чем-либо серьезном... ведь между нами ничего не было, кроме беглых встреч, коротких бесед и двух — трех недолгих прогулок по Яндыкам.
Не видел я и особенного внимания ко мне с ее стороны. Она была весела, жизнерадостна и учтива со всеми, не выделяя кого-нибудь своим вниманием. Понимал это я и тем больше, тем острее чувствовал огромное, непреоборимое желание видеться чаще и дольше с нею.
Надя много читает, любит театр, «обожает» Блока и декламирует его на память. Случайно она проговорилась, что «пописывает стихи», и после долгих уговоров показала мне несколько небольших, наивных по форме, но очень трогательно и искренне написанных лирических стихотворений. Она не коммунистка, но наш, советский человек.
Ее подруга, тоже славная скромная девушка, уроженка Баку, студентка-медичка, часто вспоминает свой город, родных, близких, от которых оторвал ее шквал революции.
Несколько раз я провожал Надю до квартиры. Живет она на другом конце Яндык, вместе со своей подругой Женей.
— Переходите поближе к отделу. Рядом с нашим домом есть свободная комната у местной попадьи. Вам будет удобно, ближе к месту работы, — предложил я.
Надя улыбнулась и посмотрела на подругу.
— Перейдем. Всем станет удобнее, — с некоторым намеком сказала Женя.
Через день девушки перешли в дом попадьи, и я чаще стал видеться с ними. Иногда мы вечерами гуляли по селу, раза два ездили на санях в Оленичево. Однажды сани перевернулись, и мы выпали в снег, когда разбежавшиеся кони лихо рванули на повороте дороги. Смеясь и отряхиваясь, мы выбрались из сугроба, радуясь неожиданному и веселому эпизоду.
Наблюдаю за ними, и одно общее бросается мне в глаза. Вот здесь, в преддверии фронта, живут без пап и мам эти две молодые, хорошие девушки. Вокруг десятка четыре молодых, одиноких сотрудниц политотдела, штаба, культотдела и других наших учреждений. Живут скромно, достойно, честно, и сотни окружающих их мужчин с уважением и большим вниманием относятся к ним.
В селе много солдаток, одиноких молодых женщин, и ни разу не было, я подчеркиваю, не было ни одного случая какой-либо обиды или оскорбления женской чести со стороны военнослужащих, расквартированных в Яндыках.
Как революция изменила людей, как возвысила и облагородила она их!
Мне, проведшему на фронте все годы минувшей мировой войны, это бросается в глаза, и... признаюсь, удивляет меня.
Великий свет Октября, светлое дыхание революции изменили и мир, изменили и людей.
* * *
Передо мной лежат три белогвардейские газеты: «Южный край», «Терский казак», «Кубань» и меньшевистская газета «Борьба», издающаяся на русском языке в Тифлисе. Познакомлюсь с ними и утром отошлю их в Астрахань Кирову.
К газетам, которые я получил вчера от агентуры святокрестовского направления, сегодня прибавился еще один документ, присланный мне из Левашей (это один из далеких аулов Дагестана) командиром нашего краснопартизанского отряда, Шеболдаевым.
Борис Шеболдаев рассказывает в своем донесении об обстановке в Дагестане, о прожектах турецкого генерала, оставленного в горах Нури-пашой, братом небезызвестного Энвера. Борис говорит о кознях местных националистов, о предательстве духовенства, о подлых убийствах из-за угла ряда революционеров-горцев. Имена полковника Алиева, генералов Эрдели и Ляхова, контрреволюционного имама Нажмутдина Гоцинского, какого-то лейтенанта Шамиля, лжеправнука знаменитого имама, мелькают в его донесении. Не забыт и чеченский «эмир» Узун-Хаджи с его «премьер-министром» Дышнинскйм.
И вот в этой сложной, переплетенной интригами, коварством, предательством и злодеяниями обстановке приходится жить, бороться и работать в Дагестане ему, Шеболдаеву, а в Чечне — Николаю Гикало.
Борис просит денег: «Чем больше пришлете николаевских денег, тем легче нам воевать, жить и разрушать сеть интриг и зла, которые плетут враги. Простые, бедные дагестанцы за нас. Они верят в Советскую власть и ждут ее, но нужны деньги. Мы не можем вечно кормиться за счет бедноты, надо покупать все: и оружие, и хлеб, и патроны, и обувь. Надо поддерживать материально семьи тех горцев, которые ушли с нами, чтобы биться за Советскую власть».
Какие странные и удивительные случаи бывают в жизни!
Я сидел у себя за столом, готовя ночную сводку для передач ее в Астрахань. «Птичка божия», наш с Кировым шифр, лежал возле. В дверь постучали, и в сопровождении Аббаса Бабаева вошел невысокий, приземистый человек с черными подстриженными усиками и спокойным, умным взглядом.
Я посмотрел на него. Незнакомец вежливо поклонился.
— Я Багдасаров, Степан Саркисович, студент... еду из Петрограда в Тифлис, возвращаюсь по репатриации на родину. В Астрахани... — тут он запнулся, видя, как я неожиданно засмеялся. Он пристальнее вгляделся в меня, глаза его широко раскрылись, он рванулся ко мне.
— Самсон! Что ж ты не узнаешь старого приятеля, — вставая и смеясь, проговорил я.
— Вот это встреча, — сияя и все еще не придя в себя от изумления, говорит он. — Товарищ Киров в Астрахани направил меня к тебе, с тем чтоб ты дал мне кое-какие указания, но... — тут он вновь разводит руками, — разве ж я мог предположить, что Мугуев, к которому меня направил Сергей Мироныч, это ты, мой школьный товарищ.
Мы обнимаемся, Аббас, хорошо понимающий, но плохо говорящий по-русски, улыбается и придвигает гостю стул.
А удивляться есть чему. «Багдасаров» — действительно студент Петербургского Политехнического института, но только он не Багдасаров, а Самсон Абгарович Терунов (Теруньян), мой ближайший школьный товарищ и друг, с которым в продолжение четырех лет мы сидели на одной скамье.
После окончания средней школы я ушел в военное училище, а Самсон уехал в Петроград, и вот спустя шесть лет мы так неожиданно встретились с ним в Яндыках.
— Позволь... но ведь ты же был казачьим офицером, — удивляется он.
— Ну и что ж? Разве мало офицеров находится в Красной Армии?
Самсон не сдается.
— Но я думал, если ты жив, то уж наверное у белых.
— Почему так?.. Разве я тебе казался Держимордой?
— Да нет, а просто... Бывший офицер и... — он разводит руками, — закордонная работа. Ты коммунист? — вдруг спрашивает он.
— Коммунист.
Самсон вскакивает с места и бурно целует меня.
— О тебе хорошо отзывался Сергей Мироныч, но кто... кто знал, что это ты, тот самый Мугуев!
От его прежней сдержанности сейчас не осталось и следа. Он радостно взволнован. Достав из кармана письмо, подает его мне.
— На, читай... Это секретарь Кирова пишет тебе по его указанию.
«Податель сего студент Багдасаров С. С. (фамилия условная, действительная известна Сергею Мироновичу и подпольному Закавказскому краевому комитету в г. Тифлисе) направляется к вам для уточнения перехода Багдасарова через фронт.