— Замерз, не чувствую ног, — отвечаю ему.
Аббас молчит. Он только вздыхает, по его лицу видно, что и он закоченел не меньше нас.
А грузовик все бежит по суровой снежной равнине. Слева видны покрытые снегом дюны. С них, перекатываясь и свистя, взлетают под ветром белые вихри. Они слепят глаза, попадают в уши, в нос. Колют эти проклятые снежинки, как иглы, а машина урча все бежит и бежит.
Нет, кажется, уже мочи выдержать проклятый холод.
Тучи обволокли небо. С моря веет ледяным дыханием. По дороге кое-где видны следы ушедших ранее повозок и машин. Их заносит снегом, и дорога на Эркетень не всегда видна водителю. Раза два он останавливает свой грузовик и, бредя по снегу, вглядывается в занесенный снегом путь. Тогда мы, еле двигая ногами, слезаем с грузовика и прыжками, толкотней и бегом согреваем себя.
Рядом с водителем сидит толстый завхоз госпиталя. Один только он не бегает, не греется и даже не выходит из машины. Ему в кабине тепло, и он, вероятно, боится, чтобы кто-нибудь из нас не занял его место.
Покричав и побегав минут пять, мы снова забираемся в грузовик. Он опять бежит к Эркетени.
Проехав верст тридцать пять, машина вдруг стала. Шофер, чертыхаясь, вылезает из нее, за ним тянется и завхоз. Нам становится ясно, что произошла какая-то поломка, иначе этот толстяк не оставил бы своего теплого, насиженного места.
— В чем дело? — спрыгнув, спрашивает Дангулов.
— В чем?.. А в том, что «доехали». Что-то с мотором неладно. Придется покопаться в этом старом барахле, — сердито бросает водитель.
Толстяк молчит, поводя по сторонам глазами.
— А долго это? — допытываются пассажиры.
— А черт его знает... Может, долго, а может, и скоро. Вы, товарищи, если желаете, идите вперед, дорога тут ясная, не собьетесь, а я нагоню вас, — предлагает водитель.
Идти по дороге не в пример лучше, чем мерзнуть в машине под холодными ударами ветра.
Мы снимаем с машины нашу «канцелярию», умещающуюся в одной полевой сумке, берем по винтовке, по патронташу и уходим вперед.
Толстяк завхоз переступает с ноги на ногу, но видно, что не решается идти с нами.
— Будь здоров, — кричит Дангулов, — чини, а мы пока прогуляемся по дороге.
Шагаем по то появляющейся, то исчезающей дороге. Буран как бы притаился. Он то стихает, то вдруг внезапно рвет снег и землю под нашими ногами.
На ветру трудно разговаривать, поэтому идем большей частью молча, лишь иногда перекидываясь отрывистыми фразами.
Продвигаемся легко, снег на дороге неглубок, ногам тепло, и бодрым солдатским шагом мы идем минут тридцать. Затем останавливаемся, оглядываемся назад. Грузовик темнеет вдали, возле него слабо маячит фигура водителя. Аббас закуривает, угощая Дангулова и связного от дагестанцев.
Постояв минуты три, мы двигаемся дальше. Снег, ветер и дыхание моря опять окружают нас.
Дорога исчезла. Внимательно оглядываем землю, ищем скрывшийся «тракт», как официально именуется эта даже летом еле приметная в песках дорога.
— А не сбились ли мы? — тревожно спрашивает Дангулов.
Все взволнованно глядят на него. То, что высказал он, смущало и нас.
— Да как будто бы нет, — неуверенно говорю я, — вот она, кажется, тут, под ногами, эта дорога.
Нагибаемся, разглядываем снег, разбрасываем его ногами, но дороги здесь нет. И рядом ее тоже не видно.
— Позвольте, товарищи, куда же она делась, ведь мы все это время шли по ней, — твердо говорит Самойлович, — здесь дорога, не могла ж исчезнуть.
Снова нагибаемся, ищем пропавший тракт и снова не находим его.
А ветер еще лютее свистит в ушах, снег еще пуще кружится и лезет нам в глаза и уши. Или так кажется нам? Но от этого не легче.
— Стойте, товарищи, — говорю я, — не разбредаться! Так мы и вовсе потеряем и дорогу и направление.
Останавливаемся, сбиваемся в кучку и внимательно осматриваемся по сторонам.
Проклятая степь. Она одинакова со всех сторон. Трудно разобраться, куда, в какую сторону надо шагать.
— Ребята, главное — не паниковать и второе — знать, в какой стороне Эркетень, — вразумительно говорит Самойлович.
— Постоим, подождем машины. Ведь должна ж она, наконец, нагнать нас... или хоть услышим ее шум, — говорит Дангулов.
— Пугаться-то, конечно, не надо. Не машина, так кто-либо, а встретится, — говорю я, — ведь позади нас сколько народу еще осталось, а впереди там весь тыл корпуса.
— Так-то так, да пока кого встретишь, тут сто раз замерзнуть можно. Я уж закоченел вовсе, — с трудом говорит Самойлович.
Холод лезет не только за воротник, но и в душу. Хотя мы и храбримся, говорим разумные и убедительные слова, но все закоченели. Надвигается вечер, небо стало темно-свинцовым, а даль затянуло мглой.
— И ветер какой-то бешеный. Дует со всех сторон. Не знаю, куда и. повернуться, — говорит Дангулов.
Ему около сорока лет, к тому же он в армии не служил.
— Черт его знает, куда идти, — разводит Дангулов руками. Одну варежку он потерял в пути и красные короткие пальцы старается засунуть под мышку.
— Ты начальник... ты и веди, — вдруг говорит Бабаев. И все молча и выразительно смотрят на меня.
А куда вести?.. Ведь я и сам сбился с пути и знаю только направление на Эркетень. Но этого мало. До села, вероятно, верст пятьдесят, а может быть, еще и с гаком. А ночь нависает над нами, ветер лютует, мороз до того свиреп, что трудно даже шевелить губами... Но и стоять нельзя, на ходу как-то теплей и спокойней.
— Идем вперед, во-он на ту осыпающуюся кочку, — указываю я.
— А дальше что? — флегматично спрашивает Самойлович.
— А дальше другая, за ней третья, — невесело смеется Дангулов.
— И все же будет ближе к Эркетени, — серьезно говорю я, — а стоять на месте, это значит — развинтиться и...
— ...и замерзнуть, — заканчивает за меня Самойлович. — Айда, ребята, вперед. На фронте и хуже бывало, а тут, — он смеется, — одиннадцатая непобедимая армия, — и слабым, еле на ветру слышным голосом поет:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов...
Мы подхватываем и под снегом, ветром и свистящим песком вскидываем за плечи винтовки и идем вперед.
— Как у Блока... И идут они двенадцать, за плечами ружьеца, — вспоминаю я не так давно прочитанную по совету Кирова поэму «Двенадцать».
Шагаем, утопая в снегу и вязком, скрытом под ним песке.
Ясно одно — мы сбились с пути и идем наобум Лазаря. Идем долго, молчим, и только когда кто-нибудь споткнется или провалится по колено в снег, тишина нарушается возгласами, не подходящими для печати. А вечер быстро сходит на землю, и никакой машины ни позади, ни впереди нас не слышно.
Люди устали, хочется есть, хочется спать, хочется присесть и отдохнуть. И ничего этого сделать нельзя. Мы бредем по песку и снегу и молчим, боясь заговорить первым.
Что-то темнеет вправо от нас. Останавливаемся.
— Не то человек, не го волк, — наконец говорит Дангулов, даже не подозревая о том, что сейчас он почти точно передает слова Пушкина из «Капитанской дочки».
— Человек, — уверенно говорит Самойлович. Аббас и связной дагестанец молчат.
И мы видим, как черное пятно движется нам навстречу.
— Видать, такой же бедолага заблудился в степи, — говорит Дангулов.
Мы сходимся. Перед нами подросток-калмык, лет шестнадцати, в длинном до земли тулупе и малахае-треухе на голове.
Мальчик внимательно смотрит на нас.
— Бальшаки? — спрашивает он и, не дожидаясь, говорит: — Айда наша хатон. Тута близка... наша ходит степь, люди смотрит, которая дорога нету...
Вот оно что; мы радостно смеемся и, забыв об усталости, спешим за ним. Спустя несколько минут сходим с высокой полузанесенной снегом дюны, у подножия которой видим хатон из двух калмыцких юрт. Пахнет дымом, возле кибиток стоят кони.
Мне становится страшно от мысли, что, не попадись нам навстречу этот мальчуган, мы пошли бы совсем в другую сторону и невдалеке от жилья могли замерзнуть в этом беснующемся буране.
— Я пет красноармейца нашла, — словоохотливо рассказывает калмычонок, — моя два день искала люди, большой началник все хатон бумага давал — искал ваша люди, — вводя нас в одну из юрт, сообщает он.
Мы устало щуримся на огонь, разведенный прямо на полу. Возле него сидит пожилая калмычка с бесстрастным лицом, за ней калмык лет пятидесяти. Он вежливо улыбается нам.
— Здравствуй, пожалуйста, — говорит он и бережно берет под руку Дангулова, по-видимому, считая его главным. — Садись... чай кушать... мяса жрать будем, — говорит он.
Снимаем винтовки и усаживаемся у очага. Он дымит, от него идет тепло, на треноге висит казан, а в нем что-то бурлит и переливается. Он исходит паром, а нам все это кажется сном... и в то же время хочется, очень хочется спать.
— Наша Санджи многа люди нашла, — указывая на сына, говорит хозяин, — два матроса, — он поднимает вверх три пальца, — красноармейца.
Его жена разливает по большим глиняным чашкам бурый калмыцкий чай. Он с перцем и солью, чувствуется в нем и курдючное сало. Я, Аббас и дагестанец с наслаждением пьем его, только Дангулов, глотнув раз-другой, морщится и ест кусок вареного мяса, красного и жилистого.
Я молчу, не желая портить ему и Самойловичу аппетита. Мясо это, судя по цвету, даже не верблюжатина, а конина, но они с аппетитом едят, а мы с удовольствием пьем уже по второй чашке калмыцкого чаю.
После ужина узнаем, что из Эркетени пришел приказ калмыкам каждый день по нескольку раз осматривать степь и искать заблудившихся в ней красноармейцев.
Позже я узнал, что сделали это начальник штаба корпуса Смирнов и комиссар Костич.
— Эркетень и Яндыки русская поп церква бум-бум делает... люди помогает, — сказал Санджи.
И этот постоянный колокольный звон в церквах Эркетени, Оленичева и Яндык производился также по приказу штаба корпуса, и измученные, сбившиеся с направления люди, заслышав в степи колокольный звон, шли на него.