После доклада ставропольцы идут отдыхать. Я спешу в штаб, чтобы доложить Смирнову эти данные.
Не могу не рассказать о комическом эпизоде, который с мрачным видом поведали нам ставропольские посланцы.
— У нас, в селе Урожайном, — рассказывает Жулев, — живут кулаки из тавричан, Лихаревы. Крепко живут, семья у их большая, два старика, у обоих по два каменных дома, один в Кресте, другой в Ставрополе — с подвалом, а в селе бакалейная лавка. Оба брата — хозяева, только один, Митрий, тот в Ставрополе проживает, иногда в село наезжает, а меньшой, Степан, тот по все дни в Урожайном живет. Ух и кулаки ж они оба, как пауки сосут каждого бедняка. Ну, Митрий, тот далече, а Степан тут вон, возля нас, и его прижимку мы, конечно, в пять раз боле чуем, чем того, другого. Кажный человек у него в долгу, кажный перед ним спину гнет, а он, паскуда, над всеми куражится. «Я вас, таких-сяких немазаных в бараний рог согну. Вы у меня напляшетесь, слезами, сволочи, изойдете».
А почему? Потому, он богатей, все у него в долгу, как в рукавице сидят, вот он и куражится. А сила у него большая: и урядник, и пристав, и мировой, и городовые — все им куплены, все за Лихаревых держатся.
Ну, сказать правду, и мы их, пауков, возненавидели дюже. Спим и думаем, как бы им чем нашкодить, конец исделать. Куда там, кругом беляки да земская стража. И вдруг, дорогой мой товарищ, — хлопая меня по колену, возбужденно выкрикивает Жулев, — налетели мы из камышей. Белые в тот день в карательную ушли, в селе мало кто из них остался. Заняли мы село. Кто к своей жинке, кто до матери подался, а другие караулы у села заняли. А я, как лютой злобой горел к этому самому Степану, вместе с дружком моим, тоже партизаном из камышей, только из другого села, Величавого, заскочил к Лихаревым. В одной руке граната, в другой — наган, у дружка обрез с полной обоймой. «Ну, думаю, сейчас контра, кулацкая твоя морда, расквитаюсь я с тобой за бедняцкую кровь да слезы».
Имел я слушок, что здесь он, Степан, никуды не бежал, как мы с маху Урожайное захватили.
Вбегаем во двор, а посередь него суматоха идеть. Вся семья Лихаревых здесь, орут, кричат, плачут. Жинка Степанова волосы на себе рвет.
— А-а, — кричу, — сукины дети, теперя ревете, как наша взяла. Где Степка, давай его сюды, стерву, сейчас его кончать будем.
А Прасковья, жена его, кричит, слезами разливается.
— Да что, окаянные, не видите, что ли, горюшка, которое с нами приключилося?
Сама ревет, а сама пальцем тычет в сторону. И остальные старухи, ребяты и другие Лихаревы как взревут да взвоют.
Глядим мы в сторону и видим: сидит на своем заду Степан куркуль, мучитель этот, к дереву спиной за руки да за ноги привязанный да еще ремнем через живот опять же к дереву приторочен. Смотрит на нас, глаза таращит, чего-то мычит, а глаза мутные, из носу сопли текут, по всей морде повисли, из рота слюни пузырями скочут, как из бочки брызжут. Весь дергается, сопит, всю грудь обслюнявил и левой ногой об землю топает, ровно жеребец кованый. Мы к ему, а он слюни пуще прежнего пускает, зубами щелкает, а сам мычит, а чего мычит — непонятно. А нас, конешно, не узнает.
— Чего с ним такое? — спрашиваю я Прасковью, а дружок мой держит обрез и на мене глядит.
— Сбесился он... его собаки неделю назад покусали... — взвыла Прасковья, — мы ему говорим, може, бешеная, а он... — тут она, ровно кликуша, забилась в падучей, а остальные воем завыли... Все орут, один Степан сидит на заду и сопли пущает, да теперь уж не одной, а обоими ногами по земле стучит. А вид у него противный, ну прямо самашедший, весь в слюне да пузырях.
— Сбесился? — спрашиваю я, а бабы утирают глаза да башками кивают.
— Так ему, сволочу, и надо, — говорю я, — видать, бог-то он есть, наказал еще допреж нас кровопийцу.
И опять завыли бабы на всякие голоса, а дружок мой важно говорит:
— Может, все-таки, его для верности из винта вдарить?
Тут и ребятенки Лихаревские, и старухи так завыли, заорали, что я постеснялся при них такое сделать.
— Божий суд, — говорю, — нехай сам собой издыхает. Идем, Сашок. И пошли мы середь тишины, только слышно, как бешеный ногами стучит да пузыри соплявые пущает.
А тут тревога. Беляки с полдороги возвращаются. Ну мы собрались и обратно, в камыши. Кто жинку, кто брата с собой захватил, но и, конешно, провизии и патронов тоже. А через день докладывают нам беженцы из села:
— Обманул, обмикитил вас Лихарев. Он, сука, как пули заслышал, сейчас же свою комедию устроил. Его жена, Прасковья, с свекровью привязали его к дереву. До чего ж хитер, собака. Это у них зараньше придумано было. Вот как оно бывает! — покачивая головой, закончил Жулев. — Да ты хоть фамилию мою не записывай, чтоб над дураком не смеялись, — просит он, видя, как я, улыбаясь, записываю его рассказ.
Вместе с очередной сводкой посылаю Кирову рассказ незадачливого партизана. Пусть посмеется Сергей Миронович на досуге.
* * *
Вчера кавалерийскому разъезду нашего 1-го кавполка сдалась без боя полурота солдат ширванского полка, только три дня назад пришедшая из станицы Прохладной.
Полурота в 92 человека, с фельдфебелем, тремя унтер-офицерами и прапорщиком при двух станковых и двух ручных пулеметах, сдавшаяся 26 конникам, явление обещающее.
Почти все солдаты — крестьяне, мобилизованные Деникиным. Они сразу же потребовали зачисления их в ряды Красной Армии. Забавная история произошла с прапорщиком. Он сам очень охотно перешел к нам и, по словам солдат, — тихий, добрый и благожелательный человек.
Когда я опрашивал его, он неожиданно сказал:
— Ну какой я офицер? Ведь я же артист, — и тут же пояснил, — артист бакинского кафешантана «Луна». Я там в течение последних двух лет танцевал в дамском платье, с большим шиньоном на голове. Я, конечно, пудрился, красил губы, ставил на щеку мушку, даже белился. А зрители и не подозревали о том, что я мужчина, — посылали мне конфеты, цветы, духи, записки. Звали к себе и так далее.
— А как же вы очутились на фронте?
— А меня, как бывшего прапорщика, мусаватисты выслали вместе с другими бывшими русскими, по требованию Деникина, на Северный Кавказ, и мы все пополнили его войска, — смеется прапорщик-шансонетка.
Позже я узнал, что, прибыв в Астрахань, этот «артист» устроился в культотделе поарма и выступал в спектаклях, как недурной тенор.
Наша разведка, продвинувшись из Бирюзяка к югу, дошла до Лагани и сел Терновская, Талагай. В них нет противника, даже в Черном Рынке стоит всего-навсего одна, перепутанная насмерть, казачья сотня. Все остальные стянуты к Кизляру и к линии казачьих станиц.
Паника и страх бушуют в тылах противника. К Петровску бесконечной вереницей идут забитые семьями белогвардейцев и их домашним скарбом поезда.
Утром уходит за фронт еще одна группа моих казаков. Это уже четвертая, а всего переправлено пятьдесят четыре человека. Остальные частью вступили в эскадроны Кучуры, Косенко и Водопьянова, частью же работают в лазарете и на транспорте.
— Скоро будем дома. Денике конец — конец и войне. Близко весна, пахать надо, подымать землицу, а войну к шуту. Нехай она пропадет вовсе, — говорят они.
В десятых числах февраля наступает сильное потепление. Дуют теплые ветры, снег начинает таять, и белая степь быстро темнеет. Лютая астраханская зима миновала.
На двое суток я был вызван Кировым в Астрахань. День провел в подготовке к большому докладу, второй — в ожидании совещания в Реввоенсовете. Но доклада делать не пришлось. Сергей Миронович, командарм Василенко и бывший начальник политотдела армии Мдивани Буду, недавно приехавший из Саратова, вызвали меня на совещание, которое целиком было посвящено самой экстренной связи с Гикало. К нему надо немедленно по возвращении в Яндыки послать через Хорошева, с помощью Шеболдаева, троих абсолютно верных, отважных людей с пакетом, который должен быть лично — Киров еще раз повторил — лично передан Гикало. Если в пути обстоятельства сложатся драматично, то этот пакет должен быть немедленно уничтожен.
— На этот раз документ, который вы отправите Николаю Гикало, нам важен не менее жизни этих трех товарищей-коммунистов. Кого вы пошлете с пакетом? — заключил Киров.
— Если разрешите, я сам с Аббасом и ингушом Нальгиевым отвезу его Гикало.
— Очень хорошо, — с сильным грузинским акцентом сказал Мдивани. Василенко молчал.
— Нет. Вам идти за фронт нельзя. Юрий Павлович Бутягин сдает корпус, на его место назначен Смирнов. Мы накануне большого, решающего наступления. Начполитагентуры должен быть с корпусом и всегда под рукой Реввоенсовета. Аббас — это хорошая кандидатура. Он старый большевик, политкаторжанин. Нальгиев, это который же, не тот, что с оспинками на лице?
— Он! — говорю я.
— Нальгиева я знаю мало, но раз вы доверяете ему, пусть будет он, тем более, что ингуш пригодится в экспедиции по Чечне. Ведь, — обращаясь к Буду и Василенко, говорит Киров, — язык ингушей и чеченцев почти один. Ну, а кто третий? Кто возглавит поход?
— Самойлович. Больше некому. Он мой помощник, в курсе почти всех закордонных дел, коммунист с июля восемнадцатого года, точный и рассудительный человек. Он справится с задачей, тем более что он уже дважды ходил в камыши, под Кизляр.
Все трое молчат, потом Киров говорит:
— Хорошо. Пусть будет Самойлович, проинструктируйте его как следует перед уходом и скажите, что бумага эта для Гикало важна нам не только в военном, но и в международном отношении. Крайне, крайне важна и ни под каким видом не должна попасть в иные руки... Только Гикало.
— Понимаю, — говорю я.
Ночью на санях возвращаюсь обратно в Яндыки.
Киров не сказал мне, что это за письмо, при вручении которого я впервые за все это время расписался в получении. Присутствие Мдивани и два оброненных им слова дают мне основание думать, что документ этот политический и связан с Закавказьем. Быть может, из Чечни он надежнее попадет через горы в адрес нашего подпольного Кавказского большевистского комитета.