Весенняя коллекция детектива — страница 31 из 99

– Липа, давай! Берись за тот край!

Она послушно взялась за край стола, и Добровольский моментально закинул его на другой стол, побольше, с которого сам растаскал все барахло. Олимпиада только в последнюю секунду успела отцепиться, а то бы он и ее закинул!..

Склонив голову, он критически оценил сооружение, что-то прикинул и еще воздвиг на верхний стол утлый офисный стульчик, на котором, видимо, сиживал дядя Гоша, когда мастерил свои смертоносные игрушки!

– Так. Теперь мне нужно, чтобы ты держала стул очень крепко, иначе я свалюсь и сломаю себе шею.

– Ты собираешься туда лезть?!

– Липа, – сказал он нетерпеливо, – стены мы не разберем и дверь не откроем. Позвонить нам неоткуда, телефона нет. Путь у нас только через крышу, и времени очень мало. Если он вызвал полицию, она приедет очень быстро, они уже привыкли сюда ездить как на работу.

– Ты собираешься разбирать крышу?!

– Липа.

Она изучила сооружение – стол, на нем еще стол, а сверху вращающийся офисный стул. Выглядело не слишком надежно. То есть совсем ненадежно! Тем же взглядом Олимпиада оценила Добровольского.

Он тяжело дышал – то ли от усилий, то ли от того, что духота сгущалась ощутимо, и было совершенно ясно, что сооружение его не выдержит, даже если он похудеет в застенке ровно в два раза.

– Придется ждать, пока ты похудеешь, – тоном Кролика сказала она Винни-Пуху.

Он подумал.

– А сколько ждать?

– Неделю!

И они улыбнулись друг другу.

У них были разное детство, разные родители, даже страны разные, только книжки одни и те же.

– Подсади меня, – велела решительная Олимпиада Владимировна, примерилась и встала на колени на нижний стол. – И держи, ради бога!

Добровольский, который не ожидал от нее никаких таких геройств, странно хмыкнул, как бы по-новому оценивая ее.

Придерживая ее одной рукой за лодыжку, другой он плотно ухватил стол, который даже от ее веса ходил ходуном.

– Отпусти, щекотно, – велела Олимпиада, дернула ногой и осторожно полезла на второй. Офисный стульчик зашатался, закрутился и чуть не упал.

– Липа, осторожнее!

– Это стол, – пропыхтела она сверху, – на нем едят. Это стул, на нем сидят. Павел, держи меня!

– Я стараюсь.

– А чем я буду пилить крышу? Или что я должна делать? – Она стояла на коленях на стуле, который крутился во все стороны, но до потолочных балок было еще довольно высоко, и стало понятно, что придется вставать на ноги, и Добровольский вдруг подумал, что вряд ли удержит ее, если она начнет падать.

– Пилы нет, – сказал он.

Задрав голову, он смотрел, как она пытается встать на ноги на шатком стуле. Обеими руками он держал основание стула, не давал колесикам ездить, но это мало помогало.

– А что есть?

– Топорик.

– Мне придется ее рубить?

Она не сможет ни размахнуться, ни как следует ударить, подумал Добровольский. Она стоит, согнувшись в три погибели, и как только размахнется, стул повернется и она упадет. Упадет.

– Слезай, – приказал он. – Слезай, ты не сможешь. Придется искать другой путь.

– Дай мне этот твой топорик, – балансируя на дрожащих ногах, как канатоходец под куполом цирка, велела она.

– Ты не сможешь, Липа. Я об этом не подумал.

– Я попробую, – сказала она. Теперь она уже держала равновесие, помогая себе руками. – Ты держишь чертов стул?

– Держу! – рявкнул он. Ладони вспотели. – Но если ты упадешь, я тебя не удержу. Слезай!

– Павел, дай мне топор, пожалуйста.

Он перехватил руки, поднял топорик и протянул ей. Она наклонилась, чтобы взять его, потеряла равновесие, и секунду Добровольский видел прямо перед собой ее глаза, полные отчаяния и ужаса, – но только секунду. Она вроде снова нащупала точку опоры, посмотрела вниз и пошире расставила ноги.

– Рядом с балкой, – сказал Добровольский, ужасаясь тому, что она делает. – Там должен быть стык. Попробуй постучать.

Олимпиада попробовала. Получилось гулко, как в дно бочки, и проклятый стул зашатался, заходил ходуном, и она присела, как Василий, бывший Барсик, когда слышал на улице, как ревут машины.

Добровольский держал неверные, хлипкие пластмассовые ножки изо всех сил.

– Найди стык. Попробуй его продолбить или отогнуть лист. Или, может быть, там есть щель.

Фонарь на выступе стены мигнул. В нем были мощные батарейки, но все же не вечные. Минут через пятнадцать он погаснет, и они останутся в черноте – Олимпиада на хлипком сооружении из столов и стульев и Добровольский внизу, вцепившийся в предательскую пластмассу.

И еще существовала вероятность, что тот, кто запер их здесь, вернется. Этим соображением Павел Петрович с Олимпиадой Владимировной не делился. У убийцы мог быть припрятан пистолет, а почему нет? И он мог вернуться. Чтобы убить их и оставить тут – в этом случае их точно долго не найдут, пока запах станет невыносимым. Запах разлагающегося мертвого тела.

Двух. Двух мертвых тел.

У Добровольского не было с собой телефона, не то что пистолета, зачем ему пистолет, когда он скучный кабинетный чиновник, гораздо больше понимающий в финансовых махинациях, чем в каком бы то ни было оружии?!

– Нет тут никакой щели, – пропыхтела Олимпиада. Она старалась не обращать внимания на то, что от духоты и напряжения у нее все сильнее кружится голова и так хочется на воздух, чтобы его можно было пить, как воду из чайника!

Испарина проступила на лбу. Она размахнулась и опять стукнула. Кажется, старая жесть чуть-чуть поддалась, но нужно бить гораздо сильнее, чем она тюкала, согнувшись, а получалось только тюкать!

Крыша громыхала, и Олимпиада надеялась, что Люська услышит и прибежит – куда, зачем, об этом она не думала. Прибежит, и все. Вот-вот отогнется железка, и прямо перед Олимпиадой возникнет удивленная Люсиндина физиономия, и она спросит своим обычным голосом:

– Ты че, Лип? Как ты сюда забралась?!

Рука затекла, и она перехватила топор. Теперь удары стали совсем неловкие, и половина их не попадала на тот самый стык, по которому велел стучать Добровольский.

– Постарайся в стык! – сказал он снизу.

– Лезь сам и старайся, – огрызнулась она.

Что-то с крыши сыпалось в глаза, и она мотала головой. Капли пота катились со лба, и она еще успевала думать, что хорошо бы они не попали на Добровольского, а то неприлично.

Фонарь снова мигнул, предупреждая.

– Я больше не могу, – сказала Олимпиада. Дышать становилось все труднее, как будто она поднималась в гору и вошла в зону кислородного голодания.

Рука против ее воли перехватила топор и продолжала стучать. Бум, бум, бум, звуки жестяные, мерзкие. Топор долбит не крышу, а ее черепную коробку, попадает в самую серединку, в мозг.

Бум, буум, буум!

Олимпиаду повело в сторону, она сильно наклонилась, кровь прилила к голове, и потемнело в глазах. Или это фонарь погас?!

– Липа, слезай!! Хватит!

Света не было. Света не было нигде, ни внутри головы, ни снаружи.

Она судорожно выпрямилась и стала колотить наугад, хотя рука уже почти не держала топор. И когда она поняла, что больше не может, не может, что сейчас упадет, прямо ей в глаза вдруг ударил воздух, холодный и острый, как тот, самый первый луч фонаря, и следующий удар топора пришелся в пустоту, и крохотная синяя точечка заглянула ей в лицо.

– Липа!!

Двумя руками, ни о чем не думая, она стала крушить и громить жесть, которая поддавалась, на этот раз точно поддавалась, и Олимпиада изо всех сил отворачивала прорубленный край, и он загибался, и вторая точечка приветливо выглянула из-за края, словно Люсинда, которая должна была спросить: «Ну как ты тут оказалась?!»

Олимпиада плохо соображала, но воздуха стало много, и он был свежий, легкий, и им хорошо дышалось, и это был путь к спасению!

– Липа!

Она остановилась и выронила топор. Он сильно загрохотал где-то внизу.

Тут Олимпиада решила, что топор попал Добровольскому в голову и она его убила.

– Ты… жив?

– Жив. Попробуй вылезти.

– Как?!

– Возьмись руками за край и подтянись. Сможешь?

– Я… не знаю.

– Попробуй.

Она попробовала. Распрямилась на шатком стульчике, и голова и плечи оказались снаружи, но руки соскальзывали, край был неровный, и, кажется, она резала им кожу. Вылезти никак не получалось.

– Давай, – велел Добровольский из преисподней, – давай, Липочка! Немного осталось! Ну!

И когда он сказал «ну!», она вдохнула, выдохнула, еще раз рывком подтянулась и перевалилась на крышу. Крыша была ледяная и скользкая, должно быть, очень опасная, но такая замечательная, такая надежная, такая твердая – никакой шатающейся хлипкой пластмассы под ногами!..

Олимпиада немного перевела дух, свесила голову в черную дыру, из которой несло теплом, и сказала:

– Я здесь. На крыше. Я тебя жду.

Ответа не последовало.

Раздался какой-то отдаленный шум, дребезг и скрип – слон ломился через посудную лавку.

Лежа на животе, Олимпиада посмотрела на небо.

Оно было высоким, подсвеченным снизу электрическими всполохами большого города, и облака летели далеко-далеко, почти прозрачные и, кажется, очень холодные. Голубые звезды мигали над задранным неровным листом, который Олимпиада отогнула своим топором. Если бы она знала, что это такой новый, широкий, плотный лист, она никогда в жизни его бы не отогнула.

Хорошо, что не знала.

Тут вдруг из дыры показались голова и плечи Добровольского.

– Это я, – сказала голова. – Отползи подальше.

На локтях и коленях Олимпиада, как жук-навозник с обложки последней книжки Михаила Морокина, подалась назад. Из дыры вылетела сумочка, похожая на косметичку. Добровольский на миг скрылся из виду, рывком подтянулся, перевалился через край, и вот он уже рядом с Олимпиадой. Внизу, в черной дыре, со звуком горного обвала рухнула пирамида, которую они соорудили, гул прошел по всему дому.

Добровольский перевернулся на спину и некоторое время подышал открытым ртом. Грудь у него ходила ходуном.