Некрасов умер, но он бессмертен. Так же, как бессмертен гений Пушкина. Школьник Никитка Ляглярин едва успел постигнуть простую грамоту, но в нем уже совершается многосложный процесс приобщения к богатствам культуры. Великого Пушкина он открывает для себя в тот самый навсегда запавший в сердце миг, когда услышал в переводе на родной язык строки поэта, обращенные к ссыльным декабристам: «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье…» И пылкий ответ Одоевского: «Мечи скуем мы из цепей…»
Переводы на якутский язык тогда, на изначальном этапе этого большого дела, творились руками талантливых одиночек, чуть ли не самоучек. Но движение уже началось, хотя и было еще подспудным, подобно вешним ручейкам, слабо журчавшим под неподвижными толщами снегов.
Так в душе нашего героя слились в единый стройный хор голос родного Василия Манчары, голоса бессмертных поэтов Пушкина и Некрасова и живые, бодрые голоса ссыльных русских, «сударских», живших бок о бок с якутами.
Первые главы романа «Весенняя пора», посвященные маленькому Никите Ляглярину, отражают подлинную историю детства и отрочества автора, — об этом свидетельствует сам Николай Егорович Мординов. Мы, стало быть, имеем возможность проследить, как в будущем писателе зарождалось, росло и крепло художническое восприятие мира.
К певучим, насыщенным мудрой поэзией, сказкам и песням бабушки Дарьи, встреча с которой была, конечно, самым светлым счастьем в детстве автора, нам придется прибавить еще удивительные «представления» Дмитрия Эрдэлира, родившегося самобытным актером, и великую науку «чтения тайги» или «царства доброго Баяная», науку, которую мальчик воспринимал от своего неудачливого, но неизменно доброго отца. Обучение тонкостям охотничьего промысла насыщено высокой, хочется сказать, языческой поэзией. «По-язычески» звучат и яркие рассказы старика Боллорутты: в редкие добрые часы Василий говорит о лесных зверях с неподдельной любовью, приписывая им почти что человеческие чувства и понятия.
Так, начиная с самых ранних детских лет, Николай Мординов неосознанно, но неутомимо приникал к чистому, могучему роднику народной поэзии. Об этом великом источнике он потом замечательно скажет в романе «Весенняя пора»:
«Такое богатство не только не убывает, а становится тем краше и драгоценнее, чем больше народу им пользуется».
Да, Николай Мординов, как многие национальные писатели нашей страны, как и русские писатели разных времен, вышел целиком из недр богатейшей, создаваемой веками устной народной поэзии, которую Максим Горький называл «матерью литературы письменной».
Но у Мординова, одного из крупных деятелей якутской советской литературы, необходимо отметить одну особенность. Творческие биографии многих советских писателей, вошедших в литературу в первое десятилетие революции, обычно начинались с повествования о пережитом: события невиданной яркости, еще не успевшие отойти в прошлое, сами просились на бумагу и выливались в строки первой, не очень, может быть, умелой, но почти всегда самой любимой и заветной книги будущего мастера литературы. Иначе сложилась творческая биография Мординова. Накопив в детские и юношеские годы множество наблюдений, он исподволь оценивал и переоценивал их и уже много лет спустя вложил богатейший опыт жизни в роман, который стал «главной книгой» в его писательской судьбе, и в то же время основополагающим произведением якутской литературы.
Не следует, однако, предполагать, что до опубликования романа. «Весенняя пора» Мординов был «молчальником», — нет, он работал у себя на родине широко и целеустремленно, как строитель новой жизни и как литератор. Сборники его стихов и поэм появляются в свет, начиная с 1934 года, пьесы Мординова прочно входят в репертуар якутского театра, литературоведческие статьи печатаются в газетах и первых литературных журналах Якутии. Наконец, из-под пера его выходят и прозаические опыты: повести, рассказы, новеллы. Именно в прозе Мординов проявляется, как писатель-психолог, умеющий с тонким пониманием воссоздавать человеческие характеры.
Вместе с тем обязательно нужно отметить непримиримую стойкость его мировоззрения. Опыт тяжкой жизни оставил слишком глубокий след, чтобы когда-нибудь и хоть в чем-нибудь он мог отступать от своей твердой, классово четкой позиции передового советского человека.
Зрелым мастером, уже занявшим прочное место в якутской литературе, Н. Мординов подошел к первым страницам своей «главной книги». В изначальном виде произведение это не было еще романом, а скорее очерками, воспоминаниями, зарисовками. Сквозь явно огрубленную подстрочником словесную ткань все-таки можно было увидеть глубоко талантливую сущность книги, пока что, к сожалению, ограниченной узкими рамками жизни одного глухого улуса. Произошел жаркий спор с автором.
«Я пишу только о том, что видел, я только правду пишу», — несговорчиво повторял тогда Н. Мординов. И нужно было, чтобы прошли годы раздумий, споров с самим собою, трудной работы над книгой, прежде чем писатель понял великую разницу между правдой частного факта и большой художественной правдой социального обобщения.
Книга стала расти вширь и вглубь. Однако в сердцевине ее оставалась дорогая и незаменимая для автора правда подлинной жизни родного улуса и родительского крова. Так очерки и воспоминания превратились в многоголосое, многогранное произведение, в роман-эпопею о весне революции в далекой Якутии. Вот тут-то и пригодилось Н. Мординову его отточенное литературное мастерство.
Может быть, глазу читателя, не имеющего достаточного представления о Якутии и якутах, художническая палитра Николая Мординова представится скуповатой, чрезмерно сдержанной. Но это ошибка. Так глаз невольно ошибается, видя вулканические горы, укрытые безмятежно ровной пеленой снегов: на вершинах таких гор неприметно курится кратер, а под белыми снегами, в глубине земли, клокочет огонь космической силы…
Человеку Севера — якуту свойственна внешняя сдержанность, скупость жеста. Но изо дня в день живущий в непрерывной борьбе с суровой природой человек Севера зачастую обладает недюжинной физической силой, ловкостью, быстротой движений и острой зоркостью глаза (столь пригодившейся снайперам-якутам на фронтах Отечественной войны).
Присмотримся повнимательней к пестрой галерее лиц, характеров, судеб в романе «Весенняя пора» — и мы сразу же отметим неповторимо-оригинальную несоразмерность внешней замкнутости с глубиной чувствований и страстей.
Вот перед нами образ матери, Федосьи Лягляриной. Материнскую любовь ее, щедрую, неугасающую под гнетом самых больших бед, хочется назвать любовью непобедимой. Чем скупее проявляется эта любовь, тем, кажется, сильнее ощущают ее дети, в особенности старший мальчик Никитка.
На страницах романа запоминается история трудного похода Федосьи с сыном за «помочью» в далекий наслег. Внезапный ливень вымочил путников до нитки, мальчонка со страхом, даже с отчаянием думает о том, что безнадежно испорчена единственная его заветная школьная книжка, которую он почти всегда держал за пазухой. Мать озабочена по иной причине: Никитка, гоняясь по тайге то за вороненком, то за бурундуком, разодрал ветхие заплатанные штанишки: в каком же виде появится он в чужом наслеге? Федосья сердито выговаривает сыну.
«И штаны-то совсем дрянные, заплатка на заплатке из старого тряпья… — безразлично сказал Никита…»
Мать, уже стыдясь своего гнева, сорвала траву-тысячелистник. «Ну-ка, милый, посмотри, какая она красивая», — ласково говорит она сыну. Тогда горе окончательно сламывает Никитку и он, громко рыдая, говорит, какая это для него беда — промокшая книга.
«Ой ли, а я, глупая, еще ругала свое дитя!» — восклицает потрясенная мать. Происходит примирение.
«И двенадцатилетний сорванец каким-то чудом стал вдруг до того легким и маленьким, что уместился на сухоньких руках матери, а голова его покоилась на ее изнуренной, иссушенной тяжким трудом груди…»
Еще отчетливей проявляется отнюдь не черствая сдержанность в характере мальчика в другом эпизоде: вконец измученных, промерзших, проголодавшихся путников — Федосью и ее сына нагоняет всадник Афанас Матвеев. Он сажает Никитку на лошадь, мальчик рад неожиданному отдыху.
Но едва мать остается позади, где-то в сумраке тайги, мальчика начинает одолевать совесть: он на лошади сидит, а мать, босая, бредет по еле видной тропе, где так легко занозить ногу, — на тропе-то ведь густо торчат острые сучья.
Мальчик соскальзывает с лошади. «Хочу идти пешком», — угрюмо отзывается он на недоуменный вопрос Афанаса.
Всадник скрывается за деревьями, а мальчик начинает усердно убирать с дороги сучья. Мать, появившаяся на тропе, удивилась непонятному поведению сына. Она требует объяснений. Сын неохотно бормочет: «Пройтись захотелось…» И только уж потом признается: «Дорогу очищаю…» — «Это еще зачем?» — восклицает мать. И тут мальчик со слезами в голосе произносит: «А ты что же, хочешь наколоть ногу об эти сучки?» Мать после долгой паузы бормочет: «Сынок мой, глупенький ты мой! Ты это ради меня, а я… Ну, будем ступать осторожно…»
Вот и все. Читателю предоставлена возможность самому довообразить, догадаться, какой бездонной глубины материнские и сыновние чувства сокрыты в этих скупых строчках.
Столь же своеобразно, с совершенно неожиданным поворотом написана сцена расставания мальчиков с бабкой Дарьей. Никитка крепко обнял бабку и упал головою на стол, не позволяя себе заплакать. А маленький Алексей, брат Никитки, вдруг увернулся от объятий Дарьи,
«схватил обугленную на конце палку, служившую кочергой. Закусив нижнюю губу и зажмурив глаза, он высоко занес ее над головой старухи. В ужасе подбежала Федосья и едва вырвала палку из цепких рук мальчика.
— Что с тобой? Ты ведь так любил бабушку, а сейчас хочешь убить ее! — ужасалась мать.
— Пу-усть умрет! Все равно уходит от нас! — вскрикнул Алексей и… разразился отчаянными рыданьями.