Весенняя пора — страница 28 из 137

— Нет…

— Или нашли в навозе за своим хотоном золотой клад?

— Нет…

— Ну, ничего! Зато когда Павел Семенов заберет у Егордана бычка, корову да еще и землю, тогда уж сын-грамотей как-нибудь прокормит его собранными подаяниями! Как это у вас поют в школе «Богачу-дураку и с казной не спится! Бобыль гол как сокол, поет-веселится»? Есть ведь у вас такая песня? Ну-ка, спой ее мне, грамотный голоштанник!

— Не знаю я…

— Как не знаешь?! А то, может, прочтешь стихи, что написаны о каком-то преступнике, которому шестьдесят лет стукнуло, а?

Помаргивая сморщенными веками, Федор некоторое время сидит молча, потом снова принимается за свое.

— Чего доброго, сынок-грамотей скоро еще отца ногами топтать будет или воровать пойдет. И без того говорят, что он побил Васю, князева внука. Эй, парень, — обращается он к Давыду, — а как этот грамотей на работе?

Давыд медлит с ответом. Он возится за камельком с присохшими к ногам торбасами, силясь снять их. Немного подождав ответа, Федор тихо спрашивает у Аксиньи:

— Милаша, что толстобрюхого нет здесь?

Почти слепая девочка со вспухшими веками и слипшимися ресницами оглядывает юрту, наклоняясь по очереди в обе стороны. Тогда Давыд, высунув свое толстое лицо из-за камелька, дает полную оценку работе Никиты:

— Плохой он погонщик. Не он быка водит, а бык его на поводу тащит. Совсем слабый человечишка!

— Стерва! Здесь ведь торчит, а сразу не откликается, — замечает Федор. — Не может того быть, чтобы он с быком не сладил. Нарочно так делает, хочет показать, что грамотный… Ну разве я не говорил! — опять обращается Федор к Никитке. — Какая от твоей грамотности польза? Да никакой! Сколько ни болтай по-русски, сколько ни ори свои песни, кто на тебя обратит внимание? А вот, к примеру, ежели на дворе моя собака залает, я сразу скажу жирнобрюхому: «Паря, сходи посмотри, кто пожаловал!» Выходит, что собачий лай и то полезнее, чем твоя грамотность. Не так ли, грамотей Никитушка?

И, не дождавшись ответа, Федор спрашивает у дочери:

— Здесь он, Аксинья?

— Здесь, вот сидит.

— Собачий лай, говорю, куда полезнее, чем вся твоя грамота… Ты отвечай, дружок, коли я с тобой разговариваю!

— Ну, если лай собаки полезнее, то с собаками и разговаривай!

— Что?! Ишь ты, еще обижается!

— Как же ему не обижаться! Да и что он тебе плохого сделал? Только и знает долбить одно и то же: «собака лучше» да «собака лучше»! — неожиданно вмешивается в разговор Ирина, раскуривая свою длинную железную трубку.

— Эй, ты-то хоть не лайся! Собака уж, конечно, лучше тебя! Ишь, сатана, еще заступается за молодого да грамотного! — кричит ей Федор. — Грамотей Никитушка, оказывается, давно уже приворожил мою жену.

Собираясь основательно помучить мальчика, Федор даже заерзал на нарах.

В это время на улице залаяла собака. Федор, подняв голову, по обыкновению всех слепых быстро оглядывается по сторонам и громко приказывает:

— Жирнобрюхий! Сходи посмотри, на кого это она, — И, желая задеть Никитку, бормочет: — Вот собака и оказала пользу, не чета тебе!

Второй приемыш, маленький Петруха, несмотря на беспрерывные побои и крики, всегда улыбается, выставляя свои ровненькие зубки. Прозванный жирнобрюхим, он, так же как и Давыд, толст и круглолиц, однако, в отличие от «толстобрюхого», еще не стал — да и не обещает стать — покорным рабом. От постоянных криков и побоев Петруха не делается проворнее, да к тому же иной раз явно издевается над старым хозяином. Всегда он занят какими-то мыслями, будто есть у него свои тайные радости и горести.

Петруха появляется из левой половины юрты, нарочно громко шаркая по полу большими торбасами, нехотя влезает на крайние нары и, посмотрев в окно, говорит несколько пренебрежительно:

— Лука будто приехал.

— Лука? Не пьян?

— Вроде нет… А то, может, и пьян…

— Один?

— Будто один… Хотя вроде двое их…

— Вот послушайте этого бродягу! — возмущается Федор. — Он ведь это нарочно! Ах, горе мое… А что, человек, который с ним, хорошо одет?

— Не так уж хорошо… Но можно сказать, что и хорошо…

— Ох, еретик! Погоди ужо! Ну-ка, толстобрюхий, ты посмотри!

Давыд подходит к окну.

— Никуша Сыгаев, — сразу определяет он.

Петруха преспокойно слезает с нар и отправляется в левую половину юрты, так же невозмутимо шаркая огромными торбасами.

— Прибирайтесь быстрее! Грамотей Никитка, прочь отсюда! Сына его побил, а сейчас, чего доброго, и самого ударишь. Прочь! Пошел вон!

Все суетятся, приводя помещение в порядок. Три лучших стула ставят в ряд, вдоль перегородки, наскоро метут пол, убирают со стола самовар, а чашки и тарелки Ирина складывает в подол и уносит.

Наспех прибравшись, все усаживаются как ни в чем не бывало. Федор лежит на нарах и, повернувшись к стене, начинает стонать.

Лука, зная, что в доме сейчас идет суета, обычная при появлении почетного гостя, нарочно мешкает во дворе. И вот наконец молодой хозяин и гость входят в юрту.

— Кто пришел? — спрашивает Федор, прервав стон.

— Я, Лука.

— Один?

— Вдвоем.

— Кто с тобой?

— Никуша Сыгаев.

— Никуша! Вот хорошо-то, — Федор, делая вид, что очень обрадован, быстро садится.

А Никитка, неожиданно избавленный от тягостных насмешек, незаметно выскакивает на улицу и бежит в лес.

Вскоре он выходит на маленькую круглую полянку, словно затерявшуюся в чаще. Посреди поляны поблескивает заросшее осокой озерко с вечно холодной зеленой водой. На противоположном берегу виднеется одинокая покосившаяся юрта старика Семена Веселова.

Бескрайняя тайга плотно обступила поляну, и кажется, что темный лес вот-вот дрогнет и сомкнется над ней. Лучи заходящего солнца, пробившиеся сквозь густые кроны больших деревьев, весело обрызгали светлыми пятнами кусты боярышника.

Где-то очень далеко мычит бык. Над озерком носится суетливый кулик, то и дело хвастливо присвистывая: «Сила-птичка, сила-птичка!..»

Походив по опушке, Никитка садится на траву. Тихо подходит большая черная собака Веселовых, лай которой только что был признан более полезным, чем Никиткина грамотность. Она обнюхивает мальчика и, как бы извиняясь за хозяина, ласково глядит на него своими умными глазами, а затем смущенно бредет обратно.

Наружная обмазка юрты Семена Веселова, где он живет и зимой и летом, давно уже сползла и нависла над двумя узкими оконцами, словно вспухшие веки над больными глазами.

Никитка смотрит на юрту, но мечты его далеко.

Вдруг из лесу выскакивает Давыд и поспешно скрывается в Семеновой юрте. Вскоре Давыд выходит вместе с хозяином, и оба они, огибая озерко, направляются в ту сторону, где сидит Никитка. Мальчик проворно отползает в густые заросли боярышника и, замерев, прижимается к земле.

— Две полные бутылки привезли! — громко рассказывает Давыд, проходя мимо незамеченного Никитки. И сразу за тобой послали. Видишь, Семен, как тебя уважают!

— Как-никак одной крови, — еле слышно гнусавит Семен.

Он идет, вытянув тощую шею, будто принюхиваясь к чему-то. Кончик длинного горбатого носа и верхняя губа у него зелены от нюхательного табака, гноящиеся глаза пристально шарят по сторонам. При этом он непрестанно что-то тихо гундосит.

Многодетный бедный сородич Веселовых Семен в молодости был знаменитым охотником. Но вся его добыча шла за бесценок Федору, и Семен никак не мог выбиться из нужды. Он утверждал, что стал охотником по велению высших духов. В юности Семену будто бы приснился вещий сон — духи распороли ему живот и сказали: «Стал бы он шаманом, не уступающим великому своему предку Кэрэкэну, но срок уже пропущен. Пусть же будет великим охотником».

Семена всю жизнь угнетало страшное преступление его отца Сидорки, который провинился перед своим родом, освободив чертову собаку — пожирательницу детей. По наследству презрение сородичей перешло и на Семена. Все удачи в его жизни, которые могли бы обрадовать и поднять его дух, омрачались людской молвой. В случае успеха ему неизменно приписывали помощь нечистой силы. Дети у него выживали будто бы в награду за преступление отца, да и зверей к нему пригоняла уж, конечно, благодарная чертова собака. За карты с ним избегали садиться, боясь подвоха со стороны всякой нечисти, а уж если кто и проигрывал двугривенный, так открыто намекал на содействие Семену темных сил.

Словом, ничто в жизни не радовало Семена. Может, только в лесу, на охоте, он и жил настоящей жизнью, может, только здесь он и дышал полной грудью.

В свои семьдесят лет Семен был все еще крепок, как старая, перекрученная невзгодами, окостеневшая лиственница. Но, видать, и его придавили годы. Стрелы его, отравленные табачным настоем, уже не так метко поражали матерых лосей, и порой раненый зверь уходил от него. Не всегда теперь удавалось ему попасть в сердце волка или лисицы, и уже не раз находил он свои стрелы выдернутыми из ран острыми зубами зверя вместе с приставшей к ним шерстью. Все труднее становилось ему попасть из своей кремневки в глухариную грудь с дальнего расстояния. Всякие молокососы шныряют по тайге и добывают то лося, то лисицу, то рысь, а он, еще недавно считавшийся первым охотником наслега, часто возвращается с пустыми руками.

Но, по его мнению, не потому это происходит, что дрябнут когда-то могучие мускулы и гаснут глаза, теряя былую зоркость. Нет, не понимает он, бедняга, что ушло его знойное лето и наступила слякотная осень. Все дело в том, считает Семен, что по чьему-то наговору отвернулся от него хозяин леса — щедрый Баянай. Видно, чем-то нечаянно оскорбил Семен своего покровителя. И каждую ночь во сне он стонет, умоляя духа охоты простить его.

Нет, не везет ему. А ведь он всю жизнь прожил, стараясь задобрить свой род, стремясь искупить вину своего отца. И потому он всегда был самым покорным исполнителем воли ловкого Федора Веселова.

Бесцельно прошатавшись по лесу до полуночи, Никитка возвращается во двор Веселовых и крадучись проходит в черный амбар, где стоят сани и сложены кожи. Там он спит вместе с другими батрачатами — Давыдом и Петрухой. Ощупью находит Никита свою постель — немятую бычью кожу, брошенную в сани, и тихо ложится спать, не раздеваясь.