Весенняя пора — страница 35 из 137

За Эрдэлирами тронулись и Ляглярины. Путь предстоял дальний. Василий Боллорутта жил верст за двадцать отсюда, а по дороге еще нужно было завезти Никитку в пансион.

Через несколько дней Егордан по первому снегу приехал на Рыженьком в Кымнайы. Он одолжил у фельдшера лошадь и, привязав ее к саням, двинулся дальше. Егордан решил с помощью друзей вывезти из Дулгалаха свою юрту и поставить ее пока на поляне Глухой, рядом с юртами Эрдэлиров и братьев Котловых.

БЕСЫ

Никитка смог навестить родных только на рождественские каникулы. Он ехал с отцом на воловьих санях, укутанный в одеяло, зарывшись в сено. Перед ним проплывали пустынные берега Талбы, заросшие тальником и березняком.

Они уже подъезжали к дому. Над зарослями лениво поднимался к небу столб дыма одинокого жилища Василия Боллорутты. За избой начинался распадок, уходивший в глубь тайги. И царила в этой стороне невозмутимая, вековечная тишина. Прислушаешься — в ушах позванивают мелкие колокольчики…

Во дворе старика Боллорутты стояла старая, засохшая береза с обломанными сучьями. На ней висели сползающей вниз цепочкой белые лошадиные черепа со страшными, пустыми глазницами.

Егордан распахнул тяжелую дверь и ладонью подтолкнул смущенного, топтавшегося на пороге Никитку. Мальчик вначале ничего не мог разглядеть. Когда в зимний вечер входишь со двора в помещение, кажется, что окунулся в кромешную тьму, только где-то в стороне тускло светит камелек.

— Никита! — раздался откуда-то из темноты торжествующий голос Алексея.

— Ты потише с ребенком! — послышался обеспокоенный голос Федосьи.

К Никитке подбежали мать и брат. Из теплой тьмы стали постепенно возникать предметы. Когда Никитка, раздевшись с помощью матери, подошел к огню, в левой половине громко заплакал младенец.

— Не плачь, малыш, первый твой убай приехал! — ласково сказала Федосья, обернувшись в ту сторону, где вовсю заливался ребенок.

Алексей метнулся туда и прибежал, держа на руках туго завернутого в тряпье младенца.

Целуя его безвольно болтавшуюся головку и смешно приплясывая, Алексей весело затараторил, объясняя за братишку:

— Плачу от обиды, что брат не узнает меня… На, посмотри на нашего Сеньку.

И Алексей сунул ребенка старшему брату.

Когда Никитка взял Сеньку на руки, тот умолк, пошевелил губами и вытянул из пеленки руку с растопыренными крохотными пальчиками.

Оказывается, за время отсутствия Никиты у него появился второй брат. Человек этот, как выяснилось из рассказов, плакал очень редко, но зато весьма энергично и требовательно.

— Ну, как ты, Никитка? — неопределенно промолвила вдруг какая-то женщина, стоявшая в полутьме по ту сторону камелька.

— Никитка! Ты что же это, не узнал Майыс? — кивнул Егордан в сторону женщины.


Боллорутта с женой жили вдвоем. Хозяин, низкорослый восьмидесятилетний старик с узкими проворными глазками на широком, лишенном всякой растительности лице, держался бодро, и, казалось, годы не брали его — даже лошадиные зубы его сохранились полностью. Майыс же неузнаваемо изменилась. Теперь ее отличали не столько пышные, волнистые волосы, сколько ледяной, равнодушный взгляд.

Между супругами не было ничего общего. Бедную сироту выдали за родовитого, богатого вдовца, похоронившего двух жен. И несмотря на то, что старик был старше Майыс на шестьдесят лет, держался он бойко и вникал в любую мелочь. А Майыс никем и ничем не интересовалась, не было для нее ни печалей, ни радостей. Она никого не хвалила, никого не осуждала. Ее глаза всегда теперь смотрели холодно и равнодушно.

Волнения и скорби мира, городские новости, война между царями, наслежные сборы, скандальные дела, чужая тайная любовь — все проходило мимо нее, ничто ее не трогало. Вся она была будто смутное отражение в глубокой, темной воде… Незаметно было, чтобы она что-нибудь или кого-нибудь любила или ненавидела, соглашалась с чем-нибудь или оспаривала.

— Майыс, может, за водой сходим? — скажет, бывало, Федосья.

— Сходим, — ответит Майыс и начнет одеваться.

— Или сперва чайку попьем, а за водой потом?

— Можно и потом… — еще равнодушнее произнесет Майыс и начнет подкладывать в самовар угли.

Вот и весь разговор.


Зимнее туманное солнце, еще не успев подняться, уже начинает заходить. И кажется, что этот медленный шар вот-вот зацепится за верхушки деревьев на ближних горах и повиснет на них, неторопливо покачиваясь. Но каждый раз солнце все-таки благополучно минует препятствие. Наступают сумерки. Тогда нависшие над избой горы будто выпрямляются и становятся выше. Потрескивает мороз. Где-то на Талбе оглушительно лопается лед, и грохот, все ширясь, раскатывается над безбрежной тайгой.

Возвращается Василий Боллорутта, он только что привез сено, и за дверью слышно, как тяжелые рукавицы глухо колотят по торбасам, отряхивая с них снег. Он возится там довольно долго, а потом входит в избу, заранее развязав тесемки заячьей шапки. Остановившись в дверях, хозяин снимает шапку, отряхивает ее и спотыкающейся походкой, точно воробьиными прыжками, приближается к правым нарам, над которыми вбиты крюки. Не торопясь, тяжело дыша, вешает он одежду, затем подходит к камельку и голыми руками переворачивает горящие поленья.

В избе воцаряется тишина.

Когда Майыс подтаскивает к камельку стол и ставит на него пышущий самовар, старик, бойко ворочая седой круглой головой и дружелюбно скаля желтые зубы, обращается к ней с ненужным вопросом:

— Милаша, а чай?

— Поставила же, — безучастно говорит жена.

— Да…

Старик громко чмокает губами, долго откашливается, затем, откинув голову назад, сплевывает далеко в сторону и подсаживается к столу. Самодельной костяной ложкой он вылавливает из деревянной миски куски лепешки со сливками, долго разглядывает их, потом резким движением кидает в рот. Жует он, громко чавкая, а пьет, причмокивая и жмурясь от удовольствия. По временам Василий будто к чему-то прислушивается и тогда неподвижно держит чашку высоко на трех пальцах. И вид у него при этом такой, словно на него кто-то смотрит. А Майыс все это время молча сидит, склонившись над столом. Она бесшумно и быстро вертит перед собой пустое блюдце, так что ее большой палец с белым ногтем беспрерывно мелькает перед глазами.

Напившись чаю, старик опрокидывает чашку дном вверх, со звяканьем отодвигает ее подальше от себя и говорит без всякой связи, ни к кому не обращаясь:

— Та рысь-то прошла на север…

«Та рысь» давно вошла в рассказы старика — она когда-то, еще по первому снегу, перешла лесную дорогу, по которой он возит сено.

— А та лиса? — безучастно произносит Майыс.

— Та лиса, говоришь? — старик переспрашивает, как будто уловив в словах жены иронию, по быстро успокаивается и продолжает: — Та варначка совсем перестала появляться. Должно, спряталась до ясных дней. Хи-хи! — Старик вдруг кладет жене на спину свою широкую ладонь с поразительно короткими, словно обрубленными пальцами.

А по Майыс незаметно, чтобы сердце ее потеплело от ласки мужа, незаметно, правда, и неприязни или протеста. Она по-прежнему сидит ссутулясь и, глядя в одну точку, вертит свое блюдце, словно не чувствует прикосновения его руки.

Толстое лицо и узкие глаза старика светлеют, улыбка все чаще обнажает желтые крупные зубы.

Ляглярины поодиночке высовываются из-за перегородки и наконец выходят из левой половины на середину избы.

Под вечер является обычно и Егордан, держа под мышкой мерзлого зайца или глухаря. Старик встречает его громкими похвалами, детишки с криком подбегают к отцу.

Потом женщины уходят в хотон, а мужчины остаются беседовать. Старик Боллорутта хоть и не охотник, но любит поговорить о зверях. К волку, лисице, медведю он относится как-то по-родственному, даже с нежностью; всех их он наделяет смешными и ласковыми прозвищами: лисица — плутовка, волк — удалец, медведь — старик. Когда заходит разговор о зверях в «его лесу», Боллорутта втягивает голову в плечи, щурит и без того узкие глаза, слегка выдвигает вперед нижнюю челюсть и говорит полушепотом. «Его лес» — очевидно, вся бескрайняя тайга Эндэгэ, которая лежит за горами.

— Да, старик он умница! — говорит Боллорутта про медведя. — Иной раз смотришь — держит в лапах длинный шест, бьет им по воде и криком кричит. Что такое? А это он выгоняет утят на другой берег. Потом обежит озеро и выловит их.

— Ишь какой! — поражается Егордан.

— Или вершу смотрит. Осторожно так, воровато вынет из воды ее, вынесет на берег, рыбу вытряхнет и поставит на прежнее место без тылбы. Потом важно так усядется и лакомится добычей.

— Рассудительный…

— Да и гнева у него хватает, — говорит Боллорутта. — Если дети у него расшалятся, он их лапой шлепнет и далеко по сторонам раскидывает. А они, миляги, взбираются на деревья и сидят там, присмирев, да украдкой на него посматривают и сопят себе, всхлипывают…

— Бедняжки!

— А боится он лишь одного создания — бекаса-птичку. Вот если тот вдруг крикнет «чаарт» да вылетит у него из-под ног, старик медведь только лапами всплеснет и шлепнется на спину. А еще он терпеть не может ос. Нападут на него осы, а он головой мотает, обеими лапами нос трет и все что-то бормочет.

— Может, плачет.

— Плачет, видать… Он ведь не тронет того, кто его не трогает. Вот, бывало, я иду, а он ложится поперек пути, словно играет со мной. «Не пугай, говорю, одинокого сироту. Не бродил я по твоей длинной тропе, не переходил я твою широкую дорогу и не виновен я перед тобой». И что ж ты думаешь? Положит голову на лапы, молча выслушает, а потом важно и степенно уходит прочь.

Всех живых существ, будь то дикие звери, птицы или домашняя скотина, старик Василий наделяет человеческим умом и чувствами. Если послушать его, то и охотиться совестно. По его рассказам, звери и птицы защищают друг друга. Вот, к примеру, подкрадываешься ты к лосю или оленю, а заяц или бурундук сразу почует и бежит сообщить о надвигающейся опасности. Или выйдешь на уток, а ворона уже летает над озером и кричит вовсю. Ну, утки, конечно, снимаются с места.