Василий, считающий всякую тварь на земле разумной, явно презрительно относится только к бесам и вообще ко всяким злым духам. По его мнению, бес — дурак и хвастун. Поэтому-то во дворе у Боллорутты и висят на старой березе лошадиные черепа, не только в память о лучших конях, до старости служивших хозяину, но и для того, чтобы пугать бесов. Вот в сумерки подойдет бес к избе и уж, конечно, остановится: как же так, почему черепа не мигают? И захочется ему потягаться с ними. Всю ночь простоит, глядя на них в упор и не мигая. А перед зарей все же не выдержит, мигнет да и убежит прочь, потерпев поражение.
— А ведь это человек сам захвалил беса, — объясняет Василий. И рассказывает, как однажды бесенок побывал на свадьбе и вернулся к родителям заплаканный. — «Что с тобой?» — спросили старые бесы. «Да, как же! — говорит. — Сидел я спокойно в левом углу, никому не мешал. А люди спьяну опрокинули котел с кашей да сказали, что это бес напроказил». Жалуется бесенок и волосатой ладошкой слезы вытирает. «Всегда они в своей глупости нас обвиняют», — сказали старые бесы и тоже залились слезами.
— Это, пожалуй, правда, — вставляет Егордан. — Однажды я заночевал в тайге, в заброшенной юрте. Под утро вдруг слышу сквозь сон — выходит из хотона черт. Да так тяжело дышит и громко ногами топает! Я притаился. Остановился черт в проходе между хотоном и юртой и сердито запыхтел. Я как вскочил, голый, и с криком схватил ружье. Тут что-то белое прошмыгнуло в хотон. Я туда. А это, оказывается, заяц забежал в открытую дверь. Выскочил он, значит, наружу, остановился на опушке и со страху не знает куда бежать. Ну, тут я его, черта, и подстрелил из окошка.
— Вот, вот!
Так как старик к бесам относится пренебрежительно, он уверен, что человек легко может их одолеть, сноровка только нужна.
Он и к религии весьма равнодушен.
— У попа у самого много грехов, — убежденно говорит он. — Как же он может за другого молиться?
Пожалуй, старик сомневается даже в существовании рая и ада.
— Вот если бы кто вернулся оттуда и рассказал людям о тамошних делах… — вздыхает Василий.
У него в избе, в переднем углу, висят два медных креста, вставленных в четырехугольные деревянные рамки. Утром и вечером старик нехотя крестится в их сторону. Под божницей приклеен портрет худощавого человека с длинной редкой бородкой, который сидит, сложив на груди руки. Под портретом мелко написаны какие-то строчки. Сбоку прибита старая, засиженная мухами картинка: здоровенный, румяный парень стоит у гроба, а за ним — страшный, улыбающийся скелет с поднятой косой. Иногда перед сном старый Боллорутта, сделав в сторону икон два-три быстрых взмаха, берет со стола свечу и направляется в передний угол. Там он разглядывает картинку и рассуждает сам с собой:
— Да, вот это правда. Сколько бы мы, люди, ни бились, а не обмануть нам эту барыню с косой. Уж она-то дождется последнего положенного нам часа, взмахнет косой и перережет, как травку, нашу жизнь. Вот, Егордан, перед человеком гроб стоит, а сзади — ангел смерти. Это, друг мой, про каждого из нас. Ты как думаешь?
— Да, от этого не уйдешь, — равнодушно отзывается Егордан из левой половины избы.
Свеча в руках у Василия на миг освещает изображение болезненно худощавого человека с бородкой.
— Так и не знаю, что за господин. Давным-давно прилепил его брат покойной жены, с тех пор и сидит он здесь. Чинов на нем никаких незаметно… Видать, просто болеет: уж очень худой, и волос на голове мало. Барыня-то скоро, видать, взмахнет над ним своей косой… Слышь, Майыс, ты как думаешь?
— А может, давно взмахнула! — с необычной для нее охотой отвечает Майыс и уходит к Федосье, в левую половину.
Никитка, сидевший у камелька с книгой, вдруг оглядывается назад, в темноту, как бы ища за собой барыню с косой, и подвигается поближе к свету.
Боллорутта гасит свечу и, что-то шепча, укладывается спать на исчезнувшие во мраке нары. За перегородкой женщины шьют, а Егордан плетет сачок для рыбы. Рядом в постельных лохмотьях ворочаются во сне Алексей и маленький Семен.
А Никитка в это время живет где-то далеко-далеко — в больших городах, среди неведомых людей. Какой-то парень еще в детстве украл пятачок, потом, осмелев оттого, что случай сошел для него безнаказанно, стал воровать все чаще и больше, пока не попался. Закованный в цепи, он встретил по пути в тюрьму отца, бросился к нему на шею и, плача, покаялся: «Пятачок погубил». Так из-за пятачка и пропала молодая жизнь. Не нужно воровать, лгать и обманывать — вот чему учит замечательный русский писатель с большой бородой и взлохмаченными бровями.
А вот какая-то собачонка укусила человека. Узнав об этом, десятник города возмутился. Люди говорят, что собачонка принадлежит каким-то беднякам, просто дворняга. И десятник города приказывает пристрелить тварь. Но батрак генерала заявляет, что это господская собака, и десятник города мгновенно обрушивает свой гнев на пострадавшего. Правда ему не нужна, лишь бы угодить господам.
Этот рассказ, где высмеиваются зло, неправда, несправедливость, написал милый, тихий русский человек в очках без оправы. Вот бы написал он рассказ про Сыгаевых! О том, как старый князь отнял Дулгалах и оставил Егордана с семьей без земли, и о том, как Вася Сыгаев обидел Никиту, а виноватым оказался он же, Никита…
Уже поздно вечером кто-то завозился за дверью, шурша промерзшей кожаной обивкой.
— А, пришла, бедняжка!
С этими словами хозяин быстро поднимается и отворяет дверь.
Вместе с морозным туманом в избу врывается большая собака. Старик садится на стул и похлопывает руками по коленям. Собака быстренько обнюхивает все углы, потом подскакивает к старику и кладет передние лапы ему на колени. Старик крепко обнимает собаку за шею и звучно целует ее в морду. Затем собака медленно подходит к хозяйке и тоже норовит положить голову ей на колени, но делает это как-то несмело, выразительно заглядывая при этом в глаза, будто спрашивая: «Можно?»
Майыс резко отстраняет животное. Тогда собака поочередно приветствует всех домашних — в кого ткнется мордой, кому просто руку лизнет.
За исключением хозяйки, все любят эту большую черную собаку с узкой белой полоской от затылка до носа и белым пятном на шее. Кончик хвоста у нее тоже белый. Собаку зовут Мойтурук, что значит «ошейник».
Покормив собаку из деревянной тарелки, старик поднимает одной рукой ее морду и, поглаживая другой по голове, заводит беседу. Мойтурук виляет хвостом и внимательно склоняет набок голову.
— Ну, где была сегодня? — спрашивает старик, глядя на собаку, и, как бы получив ответ, продолжает: — Зря ты, друг, бегаешь по Воробьиному ручью! Заяц в эту пору живет в болотных зарослях. Лучше бы тебе просто не бегать по тайге. Сейчас, когда и деревья и травы инеем оделись, ты волосок самострела не увидишь. Нет, не увидишь, дружок, не хвастай! Пора тебе бросить шляться, — и годы уж не те, ведь глаза-то слабее становятся! Разве не постарели мы с тобой? Нет? Ну, если так, то бегай, только будь осторожней. И смотри, чтобы мне за тебя стыдиться не пришлось. Помни: если заяц убит чужим самострелом, трогать нельзя, никак нельзя… Да ты не обижайся, это я так только, к примеру говорю…
— Мойтурук никогда чужого не тронет, — говорит Егордан. — Недавно мой самострел зайца подстрелил. А по следам видно, что Мойтурук там была. Так что же ты думаешь? Только понюхала и прошла дальше. Я же об этом рассказывал, кажется.
— Правда, и то было! — старик радуется, что похвалили собаку.
Наговорившись вдоволь, он на прощание опять звонко целует свою любимицу, и она отправляется спать за печку.
Все домашние тоже укладываются.
Только одна Майыс остается сидеть у камелька.
В избе наступает тишина, лишь в хотоне посапывают и глубоко вздыхают коровы да старик хозяин, засыпая, изредка что-то бормочет, а то и поет во сне неожиданно громким голосом. Гаснущий камелек мигает синим пламенем.
У меркнущего огня, в полутьме, сидит Майыс. Она вымыла свои длинные, мягкие волосы и теперь сушит их у камелька, встряхивает, медленно и любовно расчесывает и, наконец, заботливо заплетает. А потом то положит на ладонь кончик косы, то плавно проведет по ней рукой, сверху донизу. Ее волнистые русые косы — это все, что ей любо и дорого в этом мире.
Да, это единственное, что может пробудить в ней искренность чувства, теплоту улыбки. От недавней юности, от бурной, нераздумчивой, короткой любви, от тайных девичьих надежд остались у Майыс только вот эти прекрасные волосы, на которых не отразились страшные перемены в ее жизни. Все пошло прахом в тот роковой вечер, когда ей сообщили: «Был старец Василий и просил тебя».
И как ей после этого не холить и не нежить свои косы! С кем же ей еще поговорить, кому высказать свою душу! Уж не восьмидесятилетнему ли старику мужу!.. А проснешься в иные ночи, Майыс сидит у гаснущего камелька, уткнувшись в какую-то изорванную книжку.
На дворе перед избой стоит амбар. Передняя часть его покосилась, присела, будто все строение собирается вспрыгнуть на избу. В амбаре висят дорогие пыжиковые дохи, суконные шубы, вышитые корольками камусы. Никто их никогда не надевает. Там хранятся еще богатые седла с серебряными узорами, с чепраками из черного бархата, дорогие сбруи и уздечки. И ими никогда не пользуются. На полках амбара стоят дорогие самовары и серебряные иконы. Их тоже никогда никто не трогает. Кованные железом большие сундуки хранят в своих утробах золото, пушнину и деньги. Но и сундуки эти никогда не открываются.
Вот они, эти страшные, грозные бесы, безжалостные идолы, которые высасывают счастье молодой женщины. Вот отчего у нее в двадцать лет ледяной взгляд и равнодушное, бледное, мертвенное лицо. Этих умных бесов не испугаешь лошадиными черепами.
В конце месяца старик Боллорутта запирается один в амбаре. Там он молится страшным духам своим, высшему своему божеству. Эти вещи принадлежали его двум первым женам, родовитым женщинам. Но живые здесь не пользуются вещами умерших. Наоборот, они, эти вещи, сосут соки из живых. Удел живых — помятый медный самовар, чашки, перетянутые в нескольких местах обрезками жести, выщербленные роговые ложки да старые деревян