— Ты кто такой?
Вскочивший поп закричал еще громче:
— Я священник! А ты кто?
— Я-то учитель. А вот ты разбойник! Взломщик! Вон отсюда! Вон, мракобес!
С шумом повскакали испуганные ребята.
— Вот полюбуйтесь-ка, дети, на своего учителя! — обратился к ним поп.
— Все выходите!
— Стойте! — закричал поп громовым голосом, и уже двинувшиеся к выходу ребята невольно остановились. — Ваш учитель больше не учитель, ему отказали от должности… Посмотрите-ка на это… — он вынул из кармана и развернул какую-то бумагу с орлом и печатью.
Слегка нагнувшись над бумагой, учитель тут же выпрямился.
— Я не признаю этого. Я ничего подобного не получал. Выходите, дети!
— Скоро получишь… Эй, по местам!
Опрокидывая друг друга, ребята стремительно выбежали на улицу и попрятались за сложенными там дровами.
Многие плакали, боясь, как бы поп не избил больного учителя, — ведь силу поповских рук они не раз испытали на себе.
Долго в школе гудели сердитые голоса. Потом поп вышел, ругаясь:
— Я тебя проучу, якутская морда!
За попом выглянул из дверей бледный учитель и слабым голосом произнес:
— В класс!
Во время урока он часто трогал виски и тяжело вздыхал, закрывая глаза.
К концу второго урока в класс вошел фельдшер и объявил:
— Ребята, ваш учитель болен. Если вы его любите, расходитесь, а то ему будет хуже.
Ребята тихо встали и вышли из класса. На свой урок поп загнал в класс только пансионеров. Вот с чего он начал:
— Ваш учитель за свои прегрешения перед царем и православной церковью отстранен от должности. Теперь-то уж я вправлю вам мозги, косоглазые мерзавцы! — И он обвел глазами учеников. — Ляглярин! — крикнул он и, подождав немного, подбежал к стоявшему с опущенной головой Никитке.
Поп схватил мальчика за ухо и заорал:
— На колени, негодяй! Небось все «Посланье в Сибирь» шепчешь, рожа немытая!..
К счастью, на другой день он уехал в город.
В низинах еще лежал снег, когда учитель и его друзья повели ребят на маевку. Опять пели на полянке песни сударских, устраивали разные игры. Бобров рассказывал детям о том, как борются в России русские рабочие и крестьяне против царя и буржуев, объяснял, что борются они не только за себя, но и за якутских и за всех иных бедняков и батраков.
А вернувшись с маевки, учитель простился с учениками. Он подходил к каждому и целовал в щеку. Потом остановился у своего стола и взволнованно заговорил:
— Ребята! Мне отказали от места… еще месяц тому назад. Я скоро отсюда уеду. Прошу вас любить, уважать и слушаться Виктора Алексеевича. Он много хорошего сделал для ваших родителей и для вас самих. Я и сам многому научился у этого прекрасного русского человека, друга бедных якутов… Если я кого из вас обидел когда-нибудь, прошу меня простить. Помню, в самом начале я наказывал тех, кто говорил в классе по-якутски. Это было моей ошибкой. Потом мне Виктор Алексеевич объяснил, что я был не прав. Русский язык не нуждается в том, чтобы его вводили под страхом наказания. Для своего счастья, для счастья нашего бедного народа изучайте русский язык. Старайтесь как можно лучше учиться, — среди вас есть люди очень способные… Ну вот, кажется, и все. Прощайте! Я очень вас всех люблю и всем желаю удачи.
Учитель вышел. В классе воцарилась тишина, и долго еще все взоры были устремлены на дверь.
Кто-то тихо всхлипнул…
НА НОВОМ МЕСТЕ
К весне старая корова Чернушка и бычок Рыженький сильно отощали на таежной осоке. Они едва передвигали ноги, неслинявшая прошлогодняя шерсть висела на них клочьями. Ребра обнажились, острые лопатки ходуном ходили под кожей при каждом движении.
Истосковавшись по своей юрте, не в силах больше терпеть гнетущую тишину одинокой избы, затерянной под вечно угрюмыми, нависшими горами, Ляглярины уехали от Боллорутты в ту пору, когда в лесной чаще еще держался снег.
Во время их коротких сборов самого Боллорутты дома не было. Майыс вышла проводить уезжавших и молча остановилась на берегу Талбы. Белые лошадиные черепа, гуськом сползая по старой березе, казалось, следили за ней своими пустыми глазницами. А в стороне, у горы, вокруг темных амбаров, там, где Боллорутта хоронил свою родню, рассыпались крестики над могилами его детей.
Над еще не проснувшейся Талбой, на фоне почерневших гор, долго маячила сиротливая фигура одинокой женщины…
Ляглярины обосновались теперь уже не в родном Дулгалахе, а на лужайке, называвшейся Глухой, расположенной в лесу, между двумя великими равнинами — Эргиттэ и Кэдэлди. Приветливо встретила их родная юрта, перенесенная сюда из Дулгалаха. Радостно приняли их и бедняки соседи.
Места здесь были неплохие. На востоке через перелесок выйдешь на Кэдэлди, пойдешь на запад — Эргиттэ.
Кэдэлди всем ветрам открыта; степь, где, как говорится, и соринка не застрянет; поле, на котором и снег не заночует. На северной стороне равнины возвышается большой курган с выемкой на макушке.
Обширное лоно Кэдэлди ранней весной покрывается зеленью. Образующиеся после таяния снегов неглубокие, но просторные заводи наряжаются радующими глаз желтыми цветами, незабудками, «касатками», «лошадиным копытом», а над равниной стаями носится множество птиц. В эту пору пасутся здесь лошади и коровы чуть ли не со всего наслега.
В старину, рассказывают, вся равнина была под большим озером. Но однажды весной разлилась Талба, подкрался речной поток могучий к тихой озерной воде и увлек ее за собой, как невесту. Говорят еще, что в ту ночь восемь белых журавлей летали вокруг озера и, прощаясь с ним, пели жалобные песни свои.
Если стать летом на краю равнины и окинуть ее взором, то не сразу разглядишь противоположные леса — такое здесь раздолье; теряясь в степном мареве, молчаливо и неподвижно стоит вдалеке тайга под накинутым на нее синим шелком небес, и только кое-где на опушках причудливыми узорами ходит, переливается воздух, словно искусно вытканные кружева. И такое кругом все родное, приветливое, ласковое, будто ты в гостях у любимой своей бабушки.
О, как прекрасна, привольна и щедра знаменитая равнина Кэдэлди!
Равнина Эргиттэ хоть и больше по размерам, а все же не чувствуешь там такого раздолья, словно сама природа норовит прибедниться и в скаредности своей скрыть от глаз людских обширные свои владения. Тайга глубоко вдается в степь частыми лесными мысами старых редких лиственниц с толстыми, далеко раскинутыми по земле корнями. Широкое озеро затерялось между этими мысами, так что не сразу и увидишь его. У Эргиттэ повадка дряхлого и нелюдимого бая. Вот она и спрягала подальше свое великое озеро, только краешек на виду оставила, словно одинокий старец держит за пазухой кружок мерзлого молока.
Вокруг Кэдэлди и Эргиттэ живет несколько богатых семей. А верховодят в этих семьях своенравные, властные и умные старухи.
На южной возвышенности Эргиттэ раскинулось поместье наслежного князя Ивана Сыгаева. Его родовая усадьба находилась в улусном центре Нагыле, но Сыгаевы на зиму обычно переезжали сюда, чтобы кормить скот, старику княжить, а старухе торговать в лавке. Поместье выглядело внушительно: три амбара, построенные в одну наружную стену, но с тремя отдельными входами; хотон длиной в несколько десятков саженей; огромный дом из десяти комнат с пристроенной к нему лавкой; черная изба для многочисленной челяди. И над всем этим хозяйством неограниченную власть держала князева жена, неимоверно толстая старуха Пелагея с узкими близорукими глазами на вздрагивающем при каждом движении мясистом лице. Была она великой пьяницей и скандалисткой, а о деспотизме ее ходили легенды.
В левой пазухе Эргиттэ, в доме старинной постройки, рубленном в лапу, с узенькими, маленькими оконцами, жила громкоголосая старуха Мавра, мать Павла Семенова.
Она была богаче всех старух в округе, за исключением Сыгаихи, и тоже слыла женщиной вздорной и дерзкой на язык. Двигалась Мавра быстро, суетливо, будто всегда куда-то спешила, и при этом поминутно озиралась, хмуря густые брови, высматривая что-то своими выпуклыми круглыми глазами.
На северном краю равнины Кэдэлди владычествовала старуха Настя — высокая, сухощавая женщина с коротким горбатым носом, с толстыми, выпирающими вперед нижними веками. Когда она редкими, широкими шагами приближалась к лавке, резко и отрывисто произнося на ходу какие-то слова, женщины и дети боязливо расступались перед ней. Тощая, прямая, громогласная, она чем-то напоминала старого петуха.
Каждое ее слово было непреложным законом не только для одинокой супружеской пары старых батраков, но и для самого старика мужа. Он почти круглые сутки лежал на нарах, беспрестанна балагуря и барабаня пальцами по берестяном табакерке. И потому-то, наверное, издавна так повелось, что и хозяйство, и скот, и даже самого хозяина люди иначе и не называли, как «Настин дом», «Настин старик», «Настина скотина»…
На востоке Кэдэлди жила старуха Кэтрис, мать учителя Ивана Васильевича Кириллова.
Говорят, что Кэтрис в молодости была первой красавицей. Даже сейчас, хотя годы ее перевалили уже за шестой десяток, стоит ей только взглянуть на человека своими мягкими, бархатными глазами, как и злой улыбнется и разгневанный успокоится. Кэтрис никогда сразу не выскажет своего мнения:
— Кто же это может знать, дружок!
Но если после этого заговорит она своим прекрасным, нежным голосом да, как всегда, спокойно и кротко, то и самые отъявленные спорщики сразу утихнут, потому что скажет Кэтрис только то, что нужно, и всегда правду.
Бывает, что на опушке темного лиственничного леса стоит одинокая березка, — видна она издалека, а никто не знает, почему она тут стоит, как сюда попала, когда здесь появилась. Так вот и Кэтрис, — выросла когда-то в бедной, многострадальной якутской семье красавица дочь… И только благодаря исключительной красоте ей «улыбнулось счастье»: она вышла замуж за богатого старого вдовца Кириллова.
Знатные соседки не простили Кэтрис ее простого происхождения. К тому же, овдовев, она обеднела, так как потратила почти все свое состояние на ученье сына. А сын, став учителем, навлек на себя вражду всей наслежной знати и попа, потому что подружился с русским фельдшером, которого сударские будто сговорились нарочно послать именно в Талбинский наслег Нагылского улуса мутить здесь людей. Но беднота любила и уважала старуху Кэтрис, как любила и ее сына-учителя.