Щедрый хозяин леса — натура широкая, пьяница, табакур и побалагурить любит с добрыми людьми. Поэтому и встречают его всюду так весело. Хозяин леса всегда спешит, иначе не управиться ему со своими быстроногими зверями. Он так же внезапно уходит, как и появляется. После его ухода с убитым зверем можно обходиться свободно.
Великую радость, посетившую в этот вечер избушку-копну, скрыли от избы-стога. Только Дарья подозвала к себе Никитку, чье появление у Веселовых всегда оставалось незамеченным, и поручила ему:
— Сбегай-ка ты, добрый молодец, стрелы быстрее да пуха неслышнее и позови Майыс. Пусть ничьи глаза тебя не увидят, ничьи уши не услышат!
Вскочил опьяненный общей радостью Никитка, схватил свою легкую палку-коня, прислоненную к стене, оседлал ее и ускакал к соседям.
Вскоре он вернулся, а немного погодя появилась проворная Майыс и прошла к Дарье. Она пошепталась с бабушкой, потом встала и за короткое свое посещение успела перекинуться с каждым добрым словом. Обошла она своим вниманием только самого Дмитрия — не взглянула даже на него, хотя Дмитрий мог быть теперь уже причислен к славным якутским охотникам. Когда она уходила, Варвара попросила ее передать хозяевам, что до утра останется у своих и пусть уж Майыс сама подберет сено, раскиданное шаловливыми телятами.
— А как сказать, почему остаешься?
— Да скажи, что старуха со стариком своим поспать захотела…
Когда смущенная Майыс выскочила за дверь, на дворе, как бы совсем случайно, оказался и Дмитрий Эрдэлир.
— Обрадовалась ли ты, милая моя? — тихо спросил он, загородив ей дорогу.
— Ох, и рада, так рада…
Майыс легко прикоснулась к плечу друга, но, когда тот захотел обнять ее, проворно выскользнула из его рук и ласточкой полетела к своему дому.
А в юрте продолжался пир. Наскребли из всех посудин остатки масла, выколотили из кульков остатки муки и сварили торжественное блюдо — саламату. Много было радости и счастья в этот замечательный вечер. Окончив пир и пожелав Дмитрию Эрдэлиру на озерах ходить с ладонями в рыбьей слизи, а в лесах со звериной кровью на груди, улеглись спать.
— Хорошо, что в эту пору коршун не летает: обязательно нашел бы и испортил мех у твоего зверя. Вот вредная птица! — укладываясь, обратился старик Лягляр к молодому охотнику.
Улеглась и старая Дарья, укрывшись с головой в лохмотья. Полежала она некоторое время неслышно, словно сраженная тяжелым сном, потом осторожненько высунула свою белую голову из-под лохмотьев и удивленно спросила:
— А знаете ли вы, дети, почему коршун — поганая птица, а жеребенком ржет?
Она подождала немного ответа и, не дождавшись, стала рассказывать:
— А это вот как было. В самую старую старину, когда все якуты были равны между собой и скот общий держали, коршун был табунщиком у одного якутского племени. Доверяли ему пасти на тучных лугах табуны сереброгривых лошадей. Однажды коршун пошел за лошадьми и не возвращался домой двое суток. Послали за ним людей. Люди нашли коршуна-табунщика, когда тот пожирал самого лучшего жеребенка. Вернулись они, не замеченные коршуном, и доложили обо всем остальным. А коршун лишь на третьи сутки притащился едва живой оттого, что объелся. Тогда между ним и грозным судом самых старых стариков племени произошел такой разговор:
«Где ты пропадал, парень?» — «Табун искал». — «Все ли лошади в табуне целы?» — «Все, кроме одного жеребенка…» — «Искал ли ты его?» — «Искал». — «Нашел ли ты его?» — «Нет». — «Правда ли это?» — «Правда…» — «Клянись!..» — «Клянусь!..» — сказал коршун и весь задрожал от страха. Страшно разгневались грозные судьи-старики.
«Убил! Украл! Соврал! Три самых великих греха ты совершил, — сказал самый старый старик коршуну. — Трижды проклят будешь ты за это навеки. Будешь ты отныне ржать по-жеребячьему. Вечно будешь ты летать в поисках съеденного тобой жеребенка. Вечно будешь ты падаль на полях клевать…»
И превратился с тех пор удалой табунщик в поганую птицу — коршуна. Ржет по-жеребячьи и все ищет с тех пор дохлятину. Таково наказание за три великих греха — за ложь, воровство и убийство…
Долго не спали в эту ночь обитатели юрты. Долго горел яркий огонь в камельке, весело стреляя красными угольками. Под конец старая Дарья рассказала про Василия Манчары. Каждый раз, рассказывая о нем, бабушка заново создавала образ вечно молодого, всегда отважного и прекрасного Манчары — народного героя, защитника и любимца якутов. О нем повествуется лишь в самые торжественные вечера, когда счастье — редкий гость — посетит убогую бедняцкую юрту.
Перед тем как спеть легенду о Манчары, Дарья отодвинула от себя лохмотья, достала из-под подушки аккуратно сложенную рваную рубаху, развернула ее, будто собираясь одеться, но, поглядев на нее внимательно, снова поспешно сложила и, крепко прижав сверток к своей исхудалой груди, заговорила, мерно покачиваясь всем корпусом в такт песне:
Ему ненавистен тюремный плен,
Не создан он для оков:
Проходит сквозь девять каменных стен,
Сбивает восемь замков.
Манчары знаете ли вы, друзья?
В сыпучих сугробах его следы,
В долинах и на горах, —
Везде проходит он невредим,
Врагам своим на страх.
Быстрее его скороходов нет, —
Так про него говорят.
Напрасно прятали кулаки
Награбленное в подвал:
Стальные засовы и замки
Ладонью он расшибал.
Таких силачей и в сказках нет, —
Так про него говорят.
Ничем запугать его не могли —
Ни тюрьмами, ни кнутом.
Местный князек, властелин земли,
Смотрел на него тайком.
Ярче молний его глаза, —
Так про него говорят.
В песнях имя его звенит,
В сказках оно живет.
Силу его народ хранит,
Потомкам передает.
Василий Манчары звали его, —
Запомните, друзья!
Могуч Манчары, лицом пригож,
Грозный был человек.
Богатых князьков бросало в дрожь,
Когда он шел в набег.
Смелое сердце он имел,
Обиженных защищал.
Царские деньги, пушной ясак,
Шерсть и серебро —
Все, что награбил князь и кулак,
Народное добро,
Все отбирал Манчары,
Все возвращал народу.
— Горькой слезой пьяны кулаки,
Кровавым сыты трудом.
Идите, ограбленные батраки,
Владейте своим добром… —
Так говорил Василий,
Так призывал Манчары.
В темных горах, где гнездятся орлы,
В чащах, где звери живут,
Возле расщелины дикой скалы,
Где водопады бьют, —
Вольное сердце несущий в груди
Встретиться может с Манчары.
Выйдет он тихо, подсядет к костру,
С путником заговорит.
— Милую родину, мать и сестру
Сердце увидеть спешит… —
Так говорит Манчары, —
Скучно ему на чужбине.
— След мой остался в родимом снегу,
Ждите меня к весне.
Вместе с ручьями я прибегу.
Встречу готовьте мне…
Вернусь! — говорит Василий, —
Приду, — обещает Манчары.
Возле костра на дороге лесной,
Дружески поговорив,
В чащу уходит оленьей тропой,
Путника благословив.
Меч у него в руках, говорят,
Не ослабел Манчары.
Вот и весна! Зеленеют леса.
С гор побежали ручьи.
Синей дорогой блестят небеса,
Солнца теплеют лучи.
Скоро Василий Манчары придет,
Ждите его, друзья![2]
РУССКИЙ ФЕЛЬДШЕР
Обозники Веселовых благополучно добрались до Охотска, сдали груз и уже тронулись в обратный путь, когда Егордан вдруг заболел. За два дня он весь распух до того, что его пришлось везти, и товарищи боялись, как бы он не вывалился из саней. Пальцы на распухших руках Егордана не гнулись, покрытые гнойными ранами ноги не выдерживали тяжести больного, и он лежал на санях, сомкнув заплывшие веки.
На второй день после возвращения полуживого Егордана к нему зашел со счетами под мышкой суетливый Федор Веселов. Почти всю эту зиму у Федора болели глаза. Он завязал их платком, и его водила семилетняя и уже тоже полуслепая дочка Аксинья. В юрте Веселов немного приподнял повязку.
— Прошлой осенью, отправляясь в Охотск, ты взял у меня и деньгами и товарами двадцать рублей. Не так ли, Егордан? — сказал Федор, щелкнув двумя костяшками на счетах.
— Да, так, — еле шевеля распухшими губами, тихо подтвердил Егордан.
— Ситец твой, что ты дал на рубаху, уже через неделю разлезся! — сказала Федосья, собираясь выйти в хотон. — Гнилой был ситец… А чай и мука…
— Тоже кончились! — воскликнул Федор и, мелко вздрагивая всем телом, захихикал. — Нет одежды, которая бы не рвалась, нет пищи, которая бы не кончалась. К несчастью, и нам самим придет когда-нибудь конец… Не вмешивалась бы ты, Федосья, в мужской разговор!
— И то правда, Федосья, шла бы ты свои дела делать, — попросил Егордан со стоном.
— Ты ведь заболел еще в Охотске и на обратном пути не работал, — так, кажется, Егордан?
— Так…
— Значит, придется обратно взять у тебя половину от двадцати, как по-твоему? — Федор откинул одну костяшку и подождал, что скажет Егордан. Но тот молчал, — По дороге из Охотска ты один занимал целые сани, — ведь тебя, бедного, на руках вынесли и положили в сани, как куль с мукой, не так ли?
— Так…
— Сани в два конца стоят двенадцать рублей. Придется тебе, значит, шесть рубликов заплатить. Не так ли?
— Я лежал на грузах…
— Это ты брось, дорогой! Какие там грузы! Ты ведь и сам не легонький, — захихикал Федор.
— А на чьей работе он заболел-то? Или его на дороге подобрали да положили на твои сани? — сердито высунулась из хотона Федосья.
— Разговор не о том, где он заболел, — поспешил возразить Федор. — Мы говорим, что его, больного, везли на санях. Если бы у меня все обозники болели и пришлось бы их возить взад-вперед, то ни о каких царских да купеческих грузах и помышлять бы не пришлось. А что, лучше ему было бы остаться между небом и землей? Другая бы на твоем месте благодарна мне была.