Весенняя пора — страница 8 из 137

Щедрый хозяин леса — натура широкая, пьяница, табакур и побалагурить любит с добрыми людьми. Поэтому и встречают его всюду так весело. Хозяин леса всегда спешит, иначе не управиться ему со своими быстроногими зверями. Он так же внезапно уходит, как и появляется. После его ухода с убитым зверем можно обходиться свободно.

Великую радость, посетившую в этот вечер избушку-копну, скрыли от избы-стога. Только Дарья подозвала к себе Никитку, чье появление у Веселовых всегда оставалось незамеченным, и поручила ему:

— Сбегай-ка ты, добрый молодец, стрелы быстрее да пуха неслышнее и позови Майыс. Пусть ничьи глаза тебя не увидят, ничьи уши не услышат!

Вскочил опьяненный общей радостью Никитка, схватил свою легкую палку-коня, прислоненную к стене, оседлал ее и ускакал к соседям.

Вскоре он вернулся, а немного погодя появилась проворная Майыс и прошла к Дарье. Она пошепталась с бабушкой, потом встала и за короткое свое посещение успела перекинуться с каждым добрым словом. Обошла она своим вниманием только самого Дмитрия — не взглянула даже на него, хотя Дмитрий мог быть теперь уже причислен к славным якутским охотникам. Когда она уходила, Варвара попросила ее передать хозяевам, что до утра останется у своих и пусть уж Майыс сама подберет сено, раскиданное шаловливыми телятами.

— А как сказать, почему остаешься?

— Да скажи, что старуха со стариком своим поспать захотела…

Когда смущенная Майыс выскочила за дверь, на дворе, как бы совсем случайно, оказался и Дмитрий Эрдэлир.

— Обрадовалась ли ты, милая моя? — тихо спросил он, загородив ей дорогу.

— Ох, и рада, так рада…

Майыс легко прикоснулась к плечу друга, но, когда тот захотел обнять ее, проворно выскользнула из его рук и ласточкой полетела к своему дому.

А в юрте продолжался пир. Наскребли из всех посудин остатки масла, выколотили из кульков остатки муки и сварили торжественное блюдо — саламату. Много было радости и счастья в этот замечательный вечер. Окончив пир и пожелав Дмитрию Эрдэлиру на озерах ходить с ладонями в рыбьей слизи, а в лесах со звериной кровью на груди, улеглись спать.

— Хорошо, что в эту пору коршун не летает: обязательно нашел бы и испортил мех у твоего зверя. Вот вредная птица! — укладываясь, обратился старик Лягляр к молодому охотнику.

Улеглась и старая Дарья, укрывшись с головой в лохмотья. Полежала она некоторое время неслышно, словно сраженная тяжелым сном, потом осторожненько высунула свою белую голову из-под лохмотьев и удивленно спросила:

— А знаете ли вы, дети, почему коршун — поганая птица, а жеребенком ржет?

Она подождала немного ответа и, не дождавшись, стала рассказывать:

— А это вот как было. В самую старую старину, когда все якуты были равны между собой и скот общий держали, коршун был табунщиком у одного якутского племени. Доверяли ему пасти на тучных лугах табуны сереброгривых лошадей. Однажды коршун пошел за лошадьми и не возвращался домой двое суток. Послали за ним людей. Люди нашли коршуна-табунщика, когда тот пожирал самого лучшего жеребенка. Вернулись они, не замеченные коршуном, и доложили обо всем остальным. А коршун лишь на третьи сутки притащился едва живой оттого, что объелся. Тогда между ним и грозным судом самых старых стариков племени произошел такой разговор:

«Где ты пропадал, парень?» — «Табун искал». — «Все ли лошади в табуне целы?» — «Все, кроме одного жеребенка…» — «Искал ли ты его?» — «Искал». — «Нашел ли ты его?» — «Нет». — «Правда ли это?» — «Правда…» — «Клянись!..» — «Клянусь!..» — сказал коршун и весь задрожал от страха. Страшно разгневались грозные судьи-старики.

«Убил! Украл! Соврал! Три самых великих греха ты совершил, — сказал самый старый старик коршуну. — Трижды проклят будешь ты за это навеки. Будешь ты отныне ржать по-жеребячьему. Вечно будешь ты летать в поисках съеденного тобой жеребенка. Вечно будешь ты падаль на полях клевать…»

И превратился с тех пор удалой табунщик в поганую птицу — коршуна. Ржет по-жеребячьи и все ищет с тех пор дохлятину. Таково наказание за три великих греха — за ложь, воровство и убийство…

Долго не спали в эту ночь обитатели юрты. Долго горел яркий огонь в камельке, весело стреляя красными угольками. Под конец старая Дарья рассказала про Василия Манчары. Каждый раз, рассказывая о нем, бабушка заново создавала образ вечно молодого, всегда отважного и прекрасного Манчары — народного героя, защитника и любимца якутов. О нем повествуется лишь в самые торжественные вечера, когда счастье — редкий гость — посетит убогую бедняцкую юрту.

Перед тем как спеть легенду о Манчары, Дарья отодвинула от себя лохмотья, достала из-под подушки аккуратно сложенную рваную рубаху, развернула ее, будто собираясь одеться, но, поглядев на нее внимательно, снова поспешно сложила и, крепко прижав сверток к своей исхудалой груди, заговорила, мерно покачиваясь всем корпусом в такт песне:

Песня про Манчары

Ему ненавистен тюремный плен,

Не создан он для оков:

Проходит сквозь девять каменных стен,

Сбивает восемь замков.

        Манчары знаете ли вы, друзья?

В сыпучих сугробах его следы,

В долинах и на горах, —

Везде проходит он невредим,

Врагам своим на страх.

        Быстрее его скороходов нет, —

        Так про него говорят.

Напрасно прятали кулаки

Награбленное в подвал:

Стальные засовы и замки

Ладонью он расшибал.

        Таких силачей и в сказках нет, —

        Так про него говорят.

Ничем запугать его не могли —

Ни тюрьмами, ни кнутом.

Местный князек, властелин земли,

Смотрел на него тайком.

        Ярче молний его глаза, —

        Так про него говорят.

В песнях имя его звенит,

В сказках оно живет.

Силу его народ хранит,

Потомкам передает.

        Василий Манчары звали его, —

        Запомните, друзья!

Могуч Манчары, лицом пригож,

Грозный был человек.

Богатых князьков бросало в дрожь,

Когда он шел в набег.

        Смелое сердце он имел,

        Обиженных защищал.

Царские деньги, пушной ясак,

Шерсть и серебро —

Все, что награбил князь и кулак,

Народное добро,

        Все отбирал Манчары,

        Все возвращал народу.

— Горькой слезой пьяны кулаки,

Кровавым сыты трудом.

Идите, ограбленные батраки,

Владейте своим добром… —

        Так говорил Василий,

        Так призывал Манчары.

В темных горах, где гнездятся орлы,

В чащах, где звери живут,

Возле расщелины дикой скалы,

Где водопады бьют, —

        Вольное сердце несущий в груди

        Встретиться может с Манчары.

Выйдет он тихо, подсядет к костру,

С путником заговорит.

— Милую родину, мать и сестру

Сердце увидеть спешит… —

        Так говорит Манчары, —

        Скучно ему на чужбине.

— След мой остался в родимом снегу,

Ждите меня к весне.

Вместе с ручьями я прибегу.

Встречу готовьте мне…

        Вернусь! — говорит Василий, —

        Приду, — обещает Манчары.

Возле костра на дороге лесной,

Дружески поговорив,

В чащу уходит оленьей тропой,

Путника благословив.

        Меч у него в руках, говорят,

        Не ослабел Манчары.

Вот и весна! Зеленеют леса.

С гор побежали ручьи.

Синей дорогой блестят небеса,

Солнца теплеют лучи.

        Скоро Василий Манчары придет,

        Ждите его, друзья![2]

РУССКИЙ ФЕЛЬДШЕР

Обозники Веселовых благополучно добрались до Охотска, сдали груз и уже тронулись в обратный путь, когда Егордан вдруг заболел. За два дня он весь распух до того, что его пришлось везти, и товарищи боялись, как бы он не вывалился из саней. Пальцы на распухших руках Егордана не гнулись, покрытые гнойными ранами ноги не выдерживали тяжести больного, и он лежал на санях, сомкнув заплывшие веки.

На второй день после возвращения полуживого Егордана к нему зашел со счетами под мышкой суетливый Федор Веселов. Почти всю эту зиму у Федора болели глаза. Он завязал их платком, и его водила семилетняя и уже тоже полуслепая дочка Аксинья. В юрте Веселов немного приподнял повязку.

— Прошлой осенью, отправляясь в Охотск, ты взял у меня и деньгами и товарами двадцать рублей. Не так ли, Егордан? — сказал Федор, щелкнув двумя костяшками на счетах.

— Да, так, — еле шевеля распухшими губами, тихо подтвердил Егордан.

— Ситец твой, что ты дал на рубаху, уже через неделю разлезся! — сказала Федосья, собираясь выйти в хотон. — Гнилой был ситец… А чай и мука…

— Тоже кончились! — воскликнул Федор и, мелко вздрагивая всем телом, захихикал. — Нет одежды, которая бы не рвалась, нет пищи, которая бы не кончалась. К несчастью, и нам самим придет когда-нибудь конец… Не вмешивалась бы ты, Федосья, в мужской разговор!

— И то правда, Федосья, шла бы ты свои дела делать, — попросил Егордан со стоном.

— Ты ведь заболел еще в Охотске и на обратном пути не работал, — так, кажется, Егордан?

— Так…

— Значит, придется обратно взять у тебя половину от двадцати, как по-твоему? — Федор откинул одну костяшку и подождал, что скажет Егордан. Но тот молчал, — По дороге из Охотска ты один занимал целые сани, — ведь тебя, бедного, на руках вынесли и положили в сани, как куль с мукой, не так ли?

— Так…

— Сани в два конца стоят двенадцать рублей. Придется тебе, значит, шесть рубликов заплатить. Не так ли?

— Я лежал на грузах…

— Это ты брось, дорогой! Какие там грузы! Ты ведь и сам не легонький, — захихикал Федор.

— А на чьей работе он заболел-то? Или его на дороге подобрали да положили на твои сани? — сердито высунулась из хотона Федосья.

— Разговор не о том, где он заболел, — поспешил возразить Федор. — Мы говорим, что его, больного, везли на санях. Если бы у меня все обозники болели и пришлось бы их возить взад-вперед, то ни о каких царских да купеческих грузах и помышлять бы не пришлось. А что, лучше ему было бы остаться между небом и землей? Другая бы на твоем месте благодарна мне была.