Весенняя пора — страница 82 из 137

— Да, волосы у меня — одно мученье, — соглашалась мать, стараясь пригладить ладонью свои непокорные кудри, — никакой гребешок не берет. Другие вымоют голову да расчешутся и ходят гладенькие, а у меня дыбом встают.

— А ты бороной расчешись, — шутил кто-нибудь из домашних.

— Или корове подставь голову, чтобы зализала, — советовали другие. — И чего ты, Федосья, будто и не якутка вовсе: волосы — как ягель, нос — как у гагары?

— В старину, говорят, моей прабабушке какой-то сударский сильно понравился, она с ним дружила, — смущенно сообщала Федосья. — И родился у нее сын, мой дед, не русский и не якут. А сударский уехал в Россию.

— Это не сударский! — возражали ей все хором. — Сударский, если полюбит, так не оставит. Это, должно, бродяга. То-то ты, Федосья, такая отчаянная!

— Ну уж, нашли отчаянную!.. Шли бы, в самом деле, на работу, дались вам мои волосы! А ты, Егордан, не смейся над парнем, он и без того извелся, все с книгами своими разговаривает. А они, видно, зовут его, зовут: «Учись, Никита!..» Вот через год откроется новая школа…

— А я думаю, что и в новой школе есть-пить надо будет, — мирно замечал отец, собираясь на работу.

Никита знал, что у него нет возможности учиться, но не мог отказаться от этой мысли. Он действительно больше с книгами разговаривал, чем с людьми. И во время короткого отдыха сидел, уткнувшись в книгу, и за едой смотрел не в тарелку, а в книгу. А иногда, направляясь в лес осматривать петли на зайцев и тетеревов, садился на землю, прислонясь спиной к дереву, погружался в чтение и забывал все на свете.

Откуда-то доносится выстрел охотника, шуршит сухими листьями серая лесная мышь, свистнет где-нибудь рябчик. А тайга однообразно шумит, шумит… Никита изредка поднимает голову на шорох упавшей сухой ветки и все читает, читает…

Незаметно для себя он уже довольно хорошо стал понимать по-русски, хотя говорить все еще стеснялся. Он выучил наизусть почти всю хрестоматию Вахтеровых. Уже появились любимые стихи — об утренней заре и вечерних сумерках, о темных лесах, светлых речках, о любимой матери и несчастных сиротах, о мужественных людях и жалких трусах, о страдальцах за народ…

Правда, в стихах часто попадались непонятные слова и строки, но бойкая фантазия мальчика восполняла эти пробелы.

Румяной зарею

Покрылся восток,

В селе за рекою

Потух огонек… —

растягивая слова и отставая от отца, с которым рано утром шел на работу, читал Никита. «В се-ле…» — задумчиво повторял он и соображал, что речь, по-видимому, идет о подошве горы за рекой, где потух костер, оставленный каким-нибудь охотником.

Только версты полосаты

Попадаются одне… —

повторял он, сидя верхом на невозмутимо спокойном бычке и взволнованно вслушиваясь в звонкость стиха, удивлялся, каким это образом могли быть полосаты версты. Неужели это о боковых пеших тропках?

Одиноко страдая от несбыточного желания учиться, он вспоминал полные жалости строки: «Но кто-то камень положил в его протянутую руку…»

И что бы он ни делал, о чем бы ни думал, запавшие в сердце слова сами слетали с его губ:

Ноги босы, грязно тело,

И едва прикрыта грудь…

Не стыдися! Что за дело?

Это многих славных путь.

Уже жили где-то в глубине сердца любимые образы русских писателей, ставших родными и близкими. Все они казались ему живыми — и горячо зовущий к свету Некрасов, и строго нахмуренный старец Толстой, и с грустью наблюдающий жизнь Чехов… И все они звали Никиту туда, в широкий мир, возбуждая мучительный интерес к далеким краям, к большим, многолюдным городам. И не было среди этих писателей ни одного, который хвалил бы богатых и пренебрегал бы простыми бедняками.

С первым снегом разнесся слух, что в Нагыле детей бедняков обучают и кормят бесплатно. Никита стал сам не свой. Он надоедал родителям своими просьбами отправить его туда. И тут-то неожиданно приехал в наслег по какому-то срочному делу Иван Кириллов, который снова стал учителем и жил теперь в Нагыле. А на другой день стало известно, что он хочет видеть Никиту. Тут Никита, который только об этом и мечтал дни и ночи, вдруг так сильно застыдился своих лохмотьев, что наотрез отказался идти к учителю. Он не спал и не ел, бродил за отцом, точно лунатик, и тянул:

— Иди-и проси-и!

Однажды вечером Егордан в сердцах накричал на сына и долго сидел молча, опустив голову. Потом он встал и тихо начал одеваться.

— Ты куда, Егордан-друг? — робко спросила Федосья.

— Видишь, друг Федосья, решил он житья нам не давать, — сердито покосился Егордан на сына. — Придется идти просить, хотя и знаю, что не возьмет. Бедняков там и без тебя достаточно…

Вернулся Егордан, когда все уже улеглись и только Никита бодрствовал, дожидаясь отца.

— Учитель Иван утром уезжает, — еще в дверях сказал Егордан, — и согласился взять тебя, хотя все места уже заняты и там давно учатся.

Радость оглушила Никиту. Торопливо встала мать, начали подниматься и другие. Дома нашлась всего одна мерка масла, а ведь нужна еда и на дорогу и до зачисления на казенные харчи. А хлеба не было. Это с осени-то…

— Друг Федосья, а на дне турсука ничего нет? — спросил отец.

— Вспомнил! А кашу я позавчера из чего варила? — сердито ответила мать.

— Так, так…

— Вот тебе и «так, так»!

— Ну ладно, ведь об этом можно и потише… Пойти, что ли, по соседям? Уже легли, наверное, — вслух размышлял Егордан.

— Да, надо попробовать. Только у старухи Мавры не проси, она ведь на нас сердита.

— Ну, я пошел…

И Егордан заходил в юрты, будил спящих соседей и просил «хоть горсточку».

Собрав две меры непросушенного, холодного зерна, он вернулся домой только перед рассветом и тут же принялся молоть.

Никита не спал всю ночь, хотя его насильно уложили, чтобы выспался перед дорогой. А мать до рассвета латала рваную одежонку сына. Не спал и Алексей, боясь, что брат уедет, не разбудив его.

А утром, взяв с собой свернутую старую оленью кожу, которая служила постелью, четыре лепешки, три куска мяса и мерку масла, Никита собрался в путь.

По старому обычаю все сели.

— Ну, не нас же тебе караулить… Учись! Будь хорошим человеком… Стой за бедных… — Отец встал, поцеловал сына, потом печально потер нос большим пальцем и отошел в сторонку.

Федосья, обтирая ладони об юбку, спотыкающимися шажками подошла к Никите и, сжав обеими руками его голову, долго смотрела на него, глаза ее наполнились слезами, теплое дыхание щекотало нос сына. Потом она прильнула к нему, прошептав одними губами:

— Милый, береги себя, — и тихо подтолкнула его к дверям.

Любовь, забота, тоска выразились в этих словах. Дрогнуло сердце, закружилась голова, и было мгновение, когда Никите захотелось плюхнуться на пол и закричать: «Не пойду!»

Зацепившись за дверной косяк, он выскочил во двор, позабыв поцеловать спящих малышей Сеньку и Майю. Теперь бы только не оглянуться, только бы перейти через поле…

Никита знал, что все вышли за ним гурьбой и стоят возле юрты, а Алексей идет сзади.

Морозное ясное утро. Густой, холодный воздух вливается в грудь, словно кумыс. Недавно выпавший снег сверкает бесчисленными звездочками, он пушист и мягок, как новое заячье одеяло. На белой поляне торчат кое-где стебельки сорняков. Суетливые чечетки то садятся на них, то снова взлетают. Они, кажется, больше развлекаются, чем кормятся, и будто нарочно раскачивают стебельки и осыпают семечки. На опушке леса дремлют поредевшие крупные лиственницы, вытянув обсыпанные снегом ветви, точно руки в рваных рукавицах. А на востоке голубое небо подрумянилось, как пенка на молоке.

Никита и Алексей шли один за другим по узкой дорожке. Снег поскрипывал у них под ногами. Молча пересекли они Дулгалах.

— Никита! — сказал вдруг Алексей, забежав вперед, и, повернувшись к брату, пошел бочком.

— А? — глухо промычал Никита.

— Никита, ты когда вернешься?

— К рождеству, милый… — Тугой комок застрял у Никиты в горле. Оттолкнув Алексея в сторону, он опередил его и сердито проворчал: — Иди сзади!

Братья молча плакали, но каждый делал вид, что не замечает слез другого.

Долго шли они так.

— Давай поиграем! — неожиданно сказал Никита и положил на землю пожитки.

— Давай! — обрадовался Алексей.

Они бегали, прыгали, падали на спину с распростертыми руками в снег и смеялись над отпечатком своих тел. Потом Алексей сзади набросился на брата, и они начали бороться. Никита нарочно упал лицом вниз, но тут же поднялся. Весь он был облеплен снегом и, смешно кривляясь, скакал на месте, отплевываясь и хлопая ресницами. Ребята громко смеялись, и на сердце у обоих стало немного легче. Но потом они опять молча зашагали, подавленные предстоящей разлукой.

— Никита!

— А?

— Я буду приходить сюда и смотреть на наши отпечатки в снегу. До рождества небось целых сто дней. Да ты и тогда не приедешь, я знаю: будет мороз, а надеть тебе нечего… — Алексей засопел, собираясь заплакать.

У Никиты тоже навернулись слезы, и потому все, что он видел вдалеке — ивы, лес, пустые летние строения, — расплывалось и вытягивалось.

Когда они пришли, Кирилловы сидели за утренним чаем. Румяный учитель, поглаживая мягкие волосы, сказал:

— Пришел… А это кто с тобой?

— Мой брат Алексей. Он нынче во втором классе будет учиться.

— Молодец!

— Ну, ребятки, садитесь к столу, — пригласила Кэтрис.

Когда братья сели пить чай, старуха ласково оглядела Никиту и сказала:

— Ну, дружок, ведь этак ты вспотеешь, а потом на дворе быстро замерзнешь. Ты лучше разденься.

Никита встал и снял рваную заячью шубку.

— Да ты, милый, оказывается, без рубахи? — громко удивился учитель и почему-то смутился.

Никита запахнул на себе старый-престарый пиджачок, давным-давно полученный отцом за какую-то работу, кое-как прикрыл наготу и уже не отнимал руку от груди.