Все это было началом моих бедствий. Новое платье и новую прическу надо примерять и пробовать до того, как едешь в гости или в театр, — вот так, как объезжают лошадей. А то эти новые платья и прическа весь вечер брыкаются, как необъезженные кони. Челка на лбу — чудо маминого искусства! — растрепалась еще по дороге к Липским и чем дальше, тем все больше напоминала небольшую швабру. Шпильки, которыми мама так элегантно заколола косу, мало-помалу, незаметно выскользнули на пол, — изящный и грациозный узел волос мотался на затылке из стороны в сторону, как дачная балконная парусина под дождем и ветром. Тесная новая блузка бессовестно резала под мышками.
Из-за этого я непроизвольно подергивала плечами, — по маминому выражению, «чесалась, как больной мопс»…
В довершение всего, я все время помнила, что я должна вести себя не как дворник, не как пожарный, не как ломовой извозчик и даже не как его лошадь, — и это окончательно повергало меня в уныние.
На вечере у Липских оказалось невыносимо скучно. Даже мама назавтра говорила, что меня взяли зря, так как это был вечер «для взрослых». Взрослые сразу уселись за карточные столы: играли в винт, преферанс, дамы сражались в стукалку и тертельмертель. А молодежь… но никакой молодежи, кроме одной меня, не было.
Но зато была одна старуха гостья, не играющая в карты, и она вконец отравила мне вечер! Умоляя хозяйку «не беспокоиться» о ней, она несколько раз повторила:
— Нет, нет, душечка, Раиса Львовна! Я прелестно проведу вечер с Сашенькой! Я обожаю учащуюся молодежь, обожаю!
Мне здесь очень уютно.
Когда Раиса Львовна, послушавшись ее, ушла и оставила нас вдвоем, Пиковая Дама (так я мысленно назвала старуху) весело подмигнула мне:
— Ну, расскажите, расскажите мне про ваши школьные шалости. Я это обожаю!
И тут же, удобно устроившись в большом кресле, Пиковая Дама задремала, временами сладко всхрапывая, как старая кошка.
Я пересмотрела все альбомы на столе в гостиной. Родственники хозяина и хозяйки дома — декольтированные дамы, военные в пышных эполетах и аксельбантах, голенькие дети, сосредоточенно сосущие собственные ноги… Виды Швейцарии и Парижской выставки… Знаменитые ученые, артисты, писатели…
Пиковая Дама иногда просыпалась и подавала голос, словно продолжая какой-то давно начатый разговор:
— Обожаю учащуюся молодежь!.. Ну-те, ну-те, так какие же у вас школьные проказы и проделки?
И, подмигнув, немедленно опять засыпала.
Я смотрела на нее с ненавистью. Ну, спроси-ка, спроси-ка еще раз, какие у нас школьные проказы и проделки, я тебе наскажу, будешь довольна, старая обезьяна!
И, когда при следующем своем пробуждении Пиковая Дама снова спросила меня, весело подмигивая, как мы шалим на уроках, я ответила ей очень непринужденно:
— Да шалим понемногу… Вчера мы учителя французского языка зарезали!
На секунду я подумала с ужасом: что же это я такое плету?
Но Пиковая Дама уже снова задремала — она так и не узнала про наши «шалости и проказы».
Я стала слоняться по всем комнатам, тоскливо присаживаться то у одной, то у другой стены… Мама потом с отчаянием рассказывала папе, будто я вытерла пыль со всех стен своей новенькой голубой блузочкой.
Забрела я и в переднюю. Увидела на вешалке мою шубку с торчащей из рукава вязаной пуховой косынкой — и чуть не заплакала: они показались мне единственно родными существами в этой пустыне скуки.
Случайно взглянув в большое трюмо, я увидела… ох, что я увидела! Ходит, вижу, по пустыне скуки один до невозможности печальный верблюд, такой взлохмаченный, словно он долго валялся в репьях! На верблюде — новая голубая блузочка, тесная под мышками… Если бы Юзефа увидела этого верблюда, она бы сказала про него свое любимое слово: «Чупирадло! (пугало)».
Вид у меня был несчастный. Если бы я была коровой, я бы жалобно мычала: «Му-у-у! Дом-м-мой! Дом-м-мой!»
Встретившаяся в гостиной хозяйка дома Раиса Львовна улыбнулась мне своей милой улыбкой, матерински поправила мою взлохмаченную челку и развалившийся узел волос на затылке.
— Бедная Сашенька! Тебе у нас скучно?
В этом было такое доброе тепло, что даже я при всей моей «дворницкой невоспитанности» понимала невозможность признаться: да, мне скучно… И я стала энергично уверять:
— Нет, нет, Раиса Львовна, что вы! Мне совсем не скучно.
И, для того чтобы совсем правдоподобно объяснить причину моей мрачности, я уточнила:
— Просто у меня очень болит живот…
Надо же было, чтобы как раз в эту минуту — так порой бывает} — в шумной гостиной стало вдруг на миг совсем тихо. Мои злополучные слова прозвучали на редкость отчетливо — меня услыхали все. И жена доктора Томбота — как на грех, мамина недоброжелательница — сказала, смеясь:
— Какая очаровательная непосредственность!
Не стоит и говорить, что в сторону мамы я уж тут и не взглянула. Мама была, конечно, совершенно другого мнения о моей очаровательной непосредственности.
После этого вечера у Липских меня, слава богу, больше не возят «во взрослые гости». Но мама очень недовольна мною. Не такой, говорит она с грустью, мечтала она вырастить единственную дочь… И ноги у меня непомерно длинные, как у кенгуру.
Как ни садись за столом, непременно натолкнешься на мои ноги.
И говорю я почему-то «вульгарно»: охотно чертыхаюсь… И почему только папа позволяет мне читать вместе с другими девчонками и мальчишками запрещенные книги?
— Допрыгаемся еще… Придут с обыском, девочку арестуют!..
Тогда заплачем, да поздно!
Уже много месяцев продолжаются занятия в нашем кружке под руководством Александра Степановича Ветлугина. Мы уже проштудировали «Коммунистический Манифест», теперь занимаемся по «Эрфуртской программе».
Я очень подружилась с Гришей Ярчуком. Такой он всегда бодрый — а живется ему совсем несладко! — свежий, неунывающий!
Такой он весело-рыжий — словно голову его обмакнули в морковное пюре!
— Рыжий! — поддразниваю я его. — Ты всегда веселый, да?
— Ну вот еще! Что я, теленок, что ли? Я бываю очень мрачен… Но, конечно, в основном, я считаю, жизнь — очень интересная вещь!
В один субботний вечер, когда Гриша провожает меня домой после занятий в нашем кружке, я делюсь с ним моими домашними горестями.
— Наверное, это все происходит оттого, что я экономически завишу от мамы… — говорю я скучным ученым голосом (Гриша гораздо лучше моего понимает эти вопросы, и я не прочь пустить ему, когда можно, пыль в глаза).
— Скажи уж лучше сразу, — смеется Гриша, — что мама эксплуатирует тебя! Выколачивает из тебя прибавочную стоимость!
Конечно, я неправильно выразилась: «экономическая зависимость». Но я понимаю это так: мама не может уважать меня.
Нельзя уважать человека, который во всем — до последнего пустяка — зависит от тебя. Замерзнет, если ты не сошьешь ему шубы. Умрет с голоду, если ты его не накормишь. Вырастет болваном, если ты не будешь платить за его ученье.
«Если бы я жила отдельно от мамы и папы, — думаю я, — работала, содержала бы себя сама, они, конечно, уважали бы меня…» И ведь в этом нет, по существу, ничего не возможного.
Взять хотя бы того же Гришу. В прошлом году он покончил со своей экономической зависимостью от тупой и скучно-злой тетки.
В один прекрасный день, когда за обедом тетка прозрачно говорила о «дармоедах», Гриша встал из-за стола, связал в узелок свои нехитрые манатки и причиндалы и ушел из дому. Снял угол на окраине в семье рабочего-кожевника и живет с того дня самостоятельно, перебиваясь грошовыми уроками. Молодец Гриша!
Мы все его за это уважаем. А я вот не могу так — обрубить все канаты и уйти из дому… Ой, какая каша у меня в голове! Маму, мою маму, такую добрую и любящую (конечно, у нее в последнее время появились «заскоки», но ведь это надо уметь понимать и оправдывать!), я чуть ли не равняю с противной и злой Гришиной теткой.
В одной из наших бесед с папой — они у нас продолжаются, как, бывало, в моем детстве! — я откровенно рассказываю ему обо всех моих сомнениях… Что сделать, чтобы стать самостоятельной, экономически независимой, а, папа?
Папа только что проснулся — он проспал целых полтора часа после бессонной ночи около оперированного больного. Он в отличном настроении, блаженно жмурит незрячие без очков глаза и даже пытается что-то мурлыкать.
— Чудеса! — воркует папа. — Козлята алчут самостоятельности, жаждут экономической независимости! "Я жа-а-аж-ду!
Я стра-а-ажду!" — вдруг пытается он запеть своим невозможным голосом.
— Папа, с тобой говорят, как с путным, а ты…
— А я отвечаю, как непутевый, как путаник… Прости, больше не буду. Итак, ты желала бы получить самостоятельную работу? Но что же ты умеешь делать? — И папа с сомнением разводит руками.
— Гриша Ярчук дает уроки, — напоминаю я робко. — Он репетирует по предметам…
— Ми-и-лая, за каждый платный урок дерутся сотни людей, которым хлеб нужен — понимаешь, хлеб, — а не игра в бедность!
Что же, ты пойдешь отбивать у них хлеб? Вот если бы ты знала что-нибудь такое, что не всякий может преподавать… Тогда это было бы другое дело!
После этого разговора проходит один-два дня. И вдруг за вечерним чаем я слышу, как Юзефа говорит с кем-то по телефону:
— Хто в таляфоне? Кого, кого? Какую мамзель? Чего бразгаете в таляфон? Нема у нас нияких мамзелей!
И вешает трубку.
— Якаясь самасшедшая звонит. Подай ей мамзель Яновскую… Нету, говорю, у нас такой!
— Как же — нету? — И мама показывает на меня. — Вот у нас мамзель Яновская выросла!
Телефон снова звонит, и на этот раз трубку берет мама.
— Мадмуазель Яновскую? Сейчас… — И, обернувшись ко мне, мама говорит мне с ласковой насмешкой: — Мадмуазель Яновская, вас просят к телефону.
Покраснев как рак — хорошо, что по телефону этого не видно! — беру трубку. Слышу женский голос, неприятно-крикливый, но старающийся говорить «обаятельно-любезно».
— Мадмуазель Яновская, вы?.. Здравствуйте, очень приятно.