Хотя Лубенцов ни о чем не спрашивал, а так только — поддерживал разговор, Мышкин мимоходом сказал, что у Кольцовой роман с одним из корпусных начальников.
— С каким? — спросил Лубенцов, густо покраснев.
— С Красиковым.
Лубенцова почему-то задело именно то обстоятельство, что это был Красиков. Лубенцов видел полковника несколько раз. То был пожилой, очень резкий и самонадеянный, хотя, безусловно, и энергичный и храбрый офицер. Гвардии майору сразу же показалось, что он и раньше недолюбливал Красикова, хотя ничего подобного не было.
Стараясь не думать об этом, Лубенцов обратился к Мещерскому:
— Саша, прочтите что-нибудь. Настроение какое-то смутное, впору стихи слушать.
Мещерский сконфузился.
— Что вы, товарищ гвардии майор! — сказал он. — Нам уже время идти… — он поднялся было со стула, но Лубенцов удержал его.
Чохов крайне удивился. «Стихи пишет!» — подумал он о Мещерском не без почтения. Нахохлившийся в углу Оганесян впервые за все время заговорил, присоединяясь к просьбе Лубенцова. Вика тоже не осталась равнодушной и сказала:
— Прочтите, мы вас просим.
— Я вам прочитаю «Тёркина», — сказал Мещерский. — В журнале «Красноармеец» напечатаны главы.[14]
Все обрадовались. Тёркин, этот удалой и мудрый солдат, мастер на все руки, был любимцем фронтовиков, и уже самое его имя вызывало на лице почти у каждого солдата веселую, лукавую и даже горделивую улыбку, словно именно с него, с этого солдата, был списан поэтом Василий Тёркин.
Мещерский начал читать, и вскоре все подпали под обаяние неповторимой разговорной интонации этих простых и теплых строк:
Есть закон — служить до срока,
Служба — труд, солдат не гость.
Есть отбой — уснул глубоко,
Есть подъем — вскочил, как гвоздь.
Есть война — солдат воюет.
Лют противник — сам лютует.
Есть сигнал: Вперед! — Вперед.
Есть приказ: Умри! — Умрет.
. . . . .
А еще добавим к слову:
Жив-здоров герой пока,
Но отнюдь не заколдован
От осколка-дурака,
От любой поганой пули,
Что, быть может, наугад,
Как пришлось, летят вслепую,
Подвернулся — точка, брат.
Ветер злой навстречу пышет,
Жизнь, как веточку, колышет.
Каждый день и час грозя.
Кто доскажет, кто дослышит
Угадать вперед нельзя.
Воронин шумно вздохнул и попросил почитать еще. Мещерский прочитал популярные среди солдат стихи «Жди меня» и другие. Под конец Лубенцов сказал:
— Вспомните что-нибудь свое, Саша. Вот то, про разведчиков.
Лицо Мещерского сразу стало серьезным. Подумав, он начал тихим голосом, совсем не так воодушевленно и громко, как до того:
В молчании торжественном и строгом
Они ушли по тропам и дорогам
Родимой исстрадавшейся земли.
И матери в тревоге и печали
Им письма материнские писали,
Но только эти письма не дошли.
Разведчики ушли и не вернулись,
Над ними ветки елочек сомкнулись,
Над ними плачет вешняя вода.
Над ними, над немыми, над родными,
В туманном небе, в предрассветном дыме
Горит, не гаснет алая звезда…
Стихи понравились.
— Как в книжке, — сказал Воронин.
Лубенцов, любовно глядя на смущенного похвалами Мещерского, почувствовал страх за него. «Никуда парня не буду больше посылать, — решил Лубенцов, — уж теперь никуда… Меня убьет, не так жалко. А он поэт. Прославится, может быть, после войны, напишет что-нибудь замечательное».
— Вы люди занятые, — сказал Лубенцов, — вам думать некогда… А я вот, лежа на койке без дела, все думаю и думаю целыми днями. Мы даже сами еще не понимаем, что мы сделали и в какую силу выросли. Знаете, завидую я Мещерскому: он стихи сочиняет!.. А просто говорить людям хорошие слова, не в рифму — еще обидятся или засмеют. И обнять всех хочется, да как-то неловко. Я бы сестрицу обнял, да боюсь, подумает, что у меня другое на уме.
Сестричка при этих словах пунцово покраснела и пулей вылетела из палатки.
— Кажись, она не возражает насчет обнимки-то, — засмеялся старшина Воронин.
Вика принужденно улыбнулась этой, по ее мнению, неуместной шутке. Она слушала Лубенцова с большим вниманием.
Лубенцов, не привыкший к сердечным излияниям, смутился и перешел к делам. Он спросил у Оганесяна, сохранилось ли немецкое руководство по пользованию фаустпатроном. Дело в том, что немцы, отступая, бросают огромное количество этих своеобразных противотанковых снарядов, но наши солдаты не все умеют ими пользоваться.
— Надо, — сказал гвардии майор, — перевести руководство на русский язык, отпечатать в нашей дивизионной типографии и распространить среди солдат… Пусть научатся, пригодится.
Оганесян и Мещерский обещали доложить о предложении гвардии майора командиру дивизии.
Чохову почему-то не хотелось уходить. Гвардии майора окружала атмосфера какого-то особого спокойствия, добросердечности, взаимной дружественной симпатии.
Однако пора было идти.
— Где стоит ваш батальон? — спросил Лубенцов.
— Недалеко, — сказал Чохов, — у помещицы остановились. Богатая, ведьма! Там у нее картины висят повсюду.
Что тут вдруг случилось с дотоле молчаливым переводчиком! Он вскочил, схватил Чохова за руку и воскликнул:
— Картины? Какие?
На этот невразумительный вопрос Чохов уже не смог ответить.
— Какие! — сказал Чохов. — Не знаю, какие. Разные.
— Где это? Я к вам сегодня приду.
Все посмеивались над горячностью искусствоведа.
Чохов сказал:
— Приходите. Мы стоим вот в той деревне. Отсюда видать. Кирха торчит.
Чохов вышел на крыльцо, отвязал коня, вскочил в седло и поскакал к себе в рогу.
VI
Подъезжая к усадьбе, Чохов услышал солдатский хохот и веселые женские голоса.
Он нахмурился, стегнул плеткой по крутому лошадиному боку, рысью проехал мимо порядком струхнувшего часового и рывком остановил коня посреди двора.
Гогоберидзе, дежуривший по роте, отскочил, как ошпаренный от красавицы-голландки и крикнул не своим голосом:
— Встать! Смирно!
Смех моментально затих. Все встали. Следом за солдатами, немного напуганные, вскочили и гости.
Не слезая с коня, Чохов обратился к старшине:
— Что за веселье?
Годунов, сохраняя молодецкий вид, поспешил ответить:
— Это, товарищ капитан, не немцы… Это все французы да голландцы… Они тут батраками работали. Все наши, то есть рабочие люди, товарищ капитан. Пострадали от фашистов…
Чохов сказал:
— Вольно!
Он спрыгнул с коня и прошел в дом.
Здесь в одной из комнат сидели друг против друга помещица и Сливенко. Возле кресла Сливенко стоял незнакомый Чохову молодой человек в поношенном джемпере и синей фуражке. Если бы не землистое от страха лицо старухи, можно было бы подумать, что тут встретились знакомые.
Увидев капитана, Сливенко встал.
— Провожу политбеседу с помещицей, — сказал он усмехаясь. — Интересно получается! Я у нее спросил, как это она могла пользоваться рабским трудом, это же некультурно. А она отвечает: помилуйте, какой это рабский труд, люди, мол, работают, потому что им жить нужно, заработать. Тогда я спрашиваю, а этот товарищ переводит — он чех, все по-нашему и по-ихнему понимает, — как же так, раз люди здесь подневольно работают, пригнанные из разных стран? И знаете, что эта старая хрычовка мне отвечает? Они, отвечает она, там умерли бы с голоду, заводы там, отвечает она, стоят, разрушения большие, сеют и пашут мало… Тогда я спрашиваю: а почему заводы стоят? Почему разрушения? Сами же всё наделали, сволочи!
Сливенко замолчал, махнув рукой.
Тут распахнулась дверь, и в комнату гурьбой вошли иностранные рабочие. Впереди шла, сияя синими глазами, красивая голландка. Она протянула руку Чохову и произнесла несколько слов, покраснев и заметно волнуясь.
Чех перевел. Маргарета от имени всех иностранцев, а также от имени их семейств благодарит капитана и храбрую русскую армию.
Чохов пожал ее маленькую руку и не знал, что ответить.
Ему казалось, что здесь, в этой большой, темноватой комнате, заставленной книжными шкафами, он стоит на виду у целого мира. И надо было сказать что-нибудь весомое — конечно, не стихами, но вроде стихов. А то, что он просто капитан, да еще не на очень хорошем счету у начальства, откуда могли об этом знать молодая голландка и стоявшие позади нее разные люди из разных стран? В их глазах он был могуч и безупречен, и за ним стояла вся армия Советов.
Он сказал:
— Затем мы и пришли.
И хотел сбежать к себе в комнату, но не тут-то было. Иностранцы тесным кольцом окружили капитана.
Чех представил их поодиночке Чохову, и Чохов удивился, что люди, носившие необыкновенные, книжные имена, встречавшиеся только в переводных романах, выглядели почти как русские, как самые обычные люди. Один француз назывался даже похоже на «д'Артаньян», а это был тихий бледный юноша в поношенных штанах.
Они спрашивали, скоро ли можно будет отправляться домой и каким порядком: ждать ли распоряжения советских властей, или просто двинуться в путь? Далее их интересовало, нужны ли какие-нибудь пропуска, заверенные советским командованием, и они настоятельно просили о выдаче им таких пропусков.
Голландец Роос просил господина капитана сказать точно, когда кончится война. Француженка Марго Мелье хотела бы знать, можно ли им реквизировать у немцев средства передвижения, а также — есть ли возможность связаться по радио или другим путем с Парижем, — пусть господин капитан отдаст об этом приказание.
С каждым новым вопросом Чохов все более конфузился. Он не знал, нужно ли объяснять, что он всего лишь командир стрелковой роты и не больше того. Но так или иначе, он был их законным покровителем. Они верили в его могущество, и он не мог, не должен был их разуверять. Может быть, он и сам в этот момент почувствовал себя всемогущим.