Украинская революция 1917 года
Не пора, не пора, не пора
Москалевi й ляховi служить:
Довершилась[402] України кривда стара,
Нам пора для України жить.
Спящий великан
1
Кроме русских националистов, и в самом деле оказавшихся прозорливыми, подъем украинского национализма мало кто замечал. «Хохлов» привыкли считать своими, близкими родственниками, надежными людьми. Национальные стереотипы живут долго. Историческая реальность уже изменилась, а многие русские продолжали видеть в «хохлах» ленивых и добродушных соседей. В конце XIX – начале XX века эти стереотипы еще господствовали.
«Вижу хохлов и биков» (так в тексте. – С.Б.)[403], – сообщал из Славянска своей сестре А.П.Чехов. Бабушка Антона Павловича (с отцовской стороны) была малороссиянкой, а сам он порой называл себя «ленивым хохлом». Это была, конечно, шутка. И все-таки Чехов смотрел на «хохлов» как на элемент пейзажа. Они были частью донецкой степи.
Из письма А.П.Чехова родным в Таганрог, 7 апреля 1887 года: «Погода чертовски, возмутительно хороша. Хохлы, волы, коршуны, белые хаты, южные речки, ветви Донецкой дороги с одной телеграфной проволокой, дочки помещиков и арендаторов, рыжие собаки, зелень – всё это мелькает, как сон…»[404] Год спустя Чехов писал Якову Полонскому: «Я нанял себе дачу около города Сумы на реке Псле. Место поэтическое, изобилующее теплом, лесами, хохлами, рыбой и раками»[405]. Так что гордый украинский народ занял у писателя почетное место рядом с рыбой и раками. «Мне слышно, как мимо нашей двери проезжают к реке хохлята верхом на лошадях и как ржут жеребята»[406], – напишет Антон Павлович Ивану Леонтьевичу Леонтьеву (Щеглову).
Несколько месяцев жизни в украинском окружении начали менять взгляд писателя.
Из письма Николаю Лейкину, 11 мая 1888 года: «Вокруг в белых хатах живут хохлы. Народ всё сытый, веселый, разговорчивый, остроумный. Мужики здесь не продают ни масла, ни молока, ни яиц, а едят всё сами – признак хороший. Нищих нет. Пьяных я еще не видел, а матерщина слышится очень редко, да и то в форме более или менее художественной. Помещики-хозяева, у которых я обитаю, люди хорошие и веселые»[407].
Из элемента ландшафта «хохлы» (именно так! «Малороссы», «украинцы» – никогда) стали превращаться для Чехова в приятных и безобидных соседей. Он ловил с «хохлами» рыбу, учился у них этой «премудрости», однажды принимал больных на местном фельдшерском пункте. Теперь каждая баба напоминала ему Марию Заньковецкую, знаменитую актрису, настоящую звезду украинского театра, очень популярную и у русских зрителей. Соответственно, мужики напоминали «Панаса Садовского». Неясно, кого, собственно, Чехов так назвал. Скорее всего, в его сознании совместились два знаменитых театральных актера, два родных брата – Микола Садовский и Панас Саксаганский[408]. В молодости оба были красавцами.
2
Вообще русская публика оценила и полюбила украинский театр. Даже консервативное «Новое время» с восторгом писало о «несравненном таланте г-жи Заньковецкой»[409]. Русские провинциальные газеты просто рассыпались в похвалах: «Труппа г. Старицкого пользуется в Воронеже небывалым успехом – все 16 спектаклей дали почти полные сборы. Такие овации, какими наградила публика г. Заньковецкую, Кропивницкаго, Садовскаго, Старицкаго и всю труппу, редко выпадают на долю артистов – вызывали каждого артиста отдельно и всю труппу вместе, с г. Старицким во главе, более 100 раз»[410].
«Как играла “Наймичку” Заньковецкая! Четыре акта театр заливался слезами! Как смешил Саксаганский в роли парикмахера, авантюриста и жулика Голохвостого…»[411] – вспоминал Александр Вертинский.
Имена Заньковецкой, Садовского, Кропивницкого были почти так же известны, как имена Комиссаржевской и Сумбатова-Южина или, по крайней мере, Вишневского и Леонидова. И уж тем более любили свой театр и своих артистов украинцы: «Спектакли труппы сразу захватили общественность, а более всего молодежь. Только и разговора было, что об украинской труппе, только и мысли было, чтоб где-нибудь достать билет на украинский спектакль»[412].
Если украинский театр был популярен у русской публики, то об украинской литературе этого не скажешь. Шевченко был еще хорошо известен русскому читателю. Михаила Коцюбинского популяризировал Максим Горький, который охотно печатал переведенную с украинского прозу. Василя Стефаника, кажется, не читали в России. Старицкого ценили благодаря театру, Нечуй-Левицкий и Панас Мирный оставались писателями для своих, для украинцев. Ивана Франко знали гораздо лучше его враги поляки, чем русские читатели. Впрочем, это и неудивительно: ввоз украинских книг из Австро-Венгрии, напомним, был запрещен до 1906 года. И если украинцы переписывали в тетрадки стихи Ивана Франко, как в свое время переписывали «Кобзаря» Шевченко, то русских этот поэт, прозаик, ученый из Галиции не особенно интересовал. Сергей Ефремов издал в Киеве «Историю украинской литературы», которую тут же раскупали украинцы (в 1911-м успели выпустить сразу два издания, третье выйдет в 1917-м), однако для русских людей само понятие «украинская литература» оставалось загадочным.
В 1904 году в Киеве впервые издали сборник стихотворений Леси Украинки. Это было событие. Прежде все ее сборники выходили в Австро-Венгрии: «На крыльях песен» (1893) и «Думы и мечты» (1899) во Львове, «Отзвуки» (1902) в Черновицах. Украинские критики и местный украинский интеллигентный читатель ее хорошо знали, о ней много писали, спорили, хвалили и ругали. Авторитетнейший Иван Франко назвал «эту хрупкую, болезненную девушку» самой мужественной в украинской литературе и поставил ее выше всех современников-украинцев. Галичане «не молчали[413] ни на одно мое издание, и, собственно, в том краю, могу я сказать, nennt man die besten Namen, so wird auch der meine genannt (вспоминая лучшие имена, назовут и мое)»[414], – писала она матери. А в России киевское издание «На крыльях песен» не заметили. Леся писала, что это ее даже не удивило. Единственный отзыв, «глупо составленный, но с добрыми намерениями», вышел в «Одесских новостях»[415]. В 1911-м в Киеве выпустят том сочинений Леси Украинки, и это опять-таки будет чтение для своих, для украинской интеллигенции.
3
Летом 1888 года А.П.Чехову довелось познакомиться с настоящими украинскими активистами. Он снимал дачу у семьи Линтваревых. Их младшая дочь Наталья, выпускница Бестужевских курсов, была «страстной хохломанкой» и ездила «на могилу Шевченко, как турок в Мекку». Девушка открыла в усадьбе школу для деревенских детей и учила «хохлят басням Крылова в малороссийском переводе»[416].
Ироничный, насмешливый тон вообще характерен для многих писем Чехова. Иногда он, явно дурачась, подписывал свои письма фамилией Карпенко-Карый. Творческий псевдоним украинского драматурга казался ему смешным, забавным.
В этой насмешливости нет ксенофобии или презрения к украинцам. Два года спустя Чехов даже напишет, будто «хохлы куда чистоплотнее кацапов»[417]. Но Антон Павлович, видимо, не относился к украинцам всерьез. Украинский национализм был для него просто «хохломанией». Ну, хохломаны, и что же? Много есть всяких чудаков. Он точно так же несерьезно отнесется и к Русско-японской войне. Будет уверен, что наши непременно побьют бедных японцев.
«Хохлы мне очень понравились с первого взгляда», – писал Иван Бунин. Он стал настоящим украинофилом – не в политическом, а в бытовом смысле. Ему нравилась и чистота, и убранство малороссийских хат, нравился малороссийский город, «весь в густых садах, с гетманским собором на обрыве горы», нравились даже «чисто малорусский» звук «грудного голоса»[418] и «ласковая скороговорка хохлушек, продающих бублики»[419]. Но этого мало. Украинские националисты уже в те времена противопоставляли свой народ, европейский, истинно славянский, азиатам-«москалям». Грушевский и его последователи именно украинский народ объявили подлинными наследниками Киевской Руси. Поразительно, но, читая «Жизнь Арсеньева», мы встречаем ту же украинскую идею: «В современности был великий и богатый край, красота его нив и степей, хуторов и сел, Днепра и Киева, народа сильного и нежного, в каждой мелочи быта своего красивого и опрятного, – наследника славянства подлинного, дунайского, карпатского»[420]. Вот так. Подлинное славянство для Бунина – «дунайское», «карпатское» и, видимо, «днепровское». Но не северное, не московское. Исторической справедливости в этих словах не найти. Но любовь иррациональна. Чем-то близка оказалась Малороссия русскому дворянину с Орловщины: «Не могу спокойно слышать слов: Чигирин, Черкассы, Хорол, Лубны, Чертомлык, Дикое Поле, не могу без волнения видеть очеретяных крыш, стриженых мужицких голов, баб в желтых и красных сапогах, даже лыковых кошелок, в которых они носят на коромыслах вишни и сливы»[421].
В самом деле интересный случай, когда культура пусть близкого, но все же другого народа едва ли не ближе собственной. Однако дочитаем до конца этот абзац из «Жизни Арсеньева»: «Прекраснее Малороссии нет страны в мире. И главное то, что у нее теперь уже нет истории – ее историческая жизнь давно и навсегда кончена. Есть только прошлое, песни, легенды…»
Итак, любовь к Украине – это любовь к прекрасному прошлому, к мирному и спокойному настоящему[422]. Это взгляд русского человека еще XIX века. Он устаревал на глазах, но русские этого не замечали, подменяя реальность привычным мифом. Впрочем, только ли мифом? В 1906 году группа украинских селян обратилась с письмом в газету «Почаевские известия». Они уверяли, будто среди селян нет и не может быть революционеров: «…ни еден мужик не ишев и не пиде в революцию. Туды идуть: жиды, ляхи, студенты и то не вси»[423]. Украинский эсер Микита Шаповал вспоминал, что еще незадолго до революции «темные» украинские мужики «за царя и попов горой стояли», при случае выдавали полиции «студентов» и «сицилистов» (социалистов)[424]. «Накануне революции господствовал русский дух и не было заметно какого-нибудь широкого, массового национального движения»[425], – вспоминал Исаак Мазепа. Однако в этом премьер-министр Украинской Народной Республики неправ. Он забыл о тех сотнях тысяч украинцев, что еще недавно поддерживали Союз русского народа и Союз имени Михаила Архангела. Они пока не мечтали о независимой Украине и не понимали, что означает словосочетание «национальная автономия». Знаменитого однофамильца Исаака Мазепы, гетмана Ивана Мазепу, считали не национальным героем, а «зрадником» (предателем). Но они были «справжніми» (настоящими) украинцами, отделяли себя не только от «ляхов», но и от «москалей», «кацапов». «Це не все одно, малорос і кацап. Кацап собі особенно, а я собі особенно», – говорил простой и, видимо, неграмотный украинец. – <…> Мова в їх не наша, та й віра не така[426]. <…> Води не дасть напитись з теї кварти, з якої сам п’е… Кацапи не люблять “хахлів”»[427].
Пройдет немного времени, и эти неграмотные и малограмотные селяне очень удивят и Исаака Мазепу, и Петлюру, и Винниченко, и даже Михновского. Недаром в Полтавском женском епархиальном училище рядом с портретами императора и императрицы висели портреты Гоголя, Шевченко, Котляревского, украшенные украинскими вышитыми рушниками[428]. А на концерте в Подольской духовной семинарии (город Каменец-Подольский) перед государственным гимном «Боже, царя храни!» несколько раз на бис исполняли «Ще не вмерла Україна».
4
В майские дни 1916 года, когда русские войска готовились к новому наступлению, во Львове умирал Иван Франко. Последние месяцы жизни он провел в госпитале для сечевых стрельцов и в своем прекрасном доме, кредит за который так и не успел выплатить. Он умирал от такой болезни, что львовяне брезговали заходить к нему. Служанка протирала дверную ручку карболкой. Жена была в клинике для душевнобольных. Писателя и самого мучили галлюцинации. Ему являлся дух Тараса Шевченко, грозил «наистрашнейшими муками на самом дне ада»[429]. Несколько лет посещал Франко дух Михаила Драгоманова. Он беседовал с Франко, ругал, стыдил, запрещал писать друзьям и советовал повеситься[430]. От болезни у Ивана Франко отказали обе руки. Дух Драгоманова сказал, что это его, духа, работа: пусть Франко больше не пишет. Перо не держалось в руках, писатель не мог уже перелистывать страницы, не мог есть без посторонней помощи. Но в петлю не полез, а новые тексты надиктовывал.
Незадолго до начала болезни, в 1905 году, Франко написал свою последнюю поэму – «Моисей». Его Моисей устал от своей миссии и разочаровался в своем народе.
Народе мій, замучений, розбитий,
Мов паралітик той на роздорожжу,
Людським презирством, ніби струпом, вкритий!
Твоїм будущим душу я тривожу,
Від сорому, який нащадків пізних
Палитиме, заснути я не можу.
Невже тобі на таблицях залізних
Записано в сусідів бути гноєм,
Тяглом у поїздах їх бистроїздних?
Невже повік уділом буде твоїм
Укрита злість, облудлива покірність
Усякому, хто зрадою й розбоєм
Тебе скував і заприсяг на вірність?
Мировая война не принесла народу ничего, кроме разорения. Соборная Украина, объединившая Киев со Львовом, Черновицы с Харьковом, оставалась мечтой. Украинцы в мундирах Русской императорской армии продолжали воевать с украинцами в мундирах Императорской и королевской армии. Немцы зашли в тупик позиционной войны, будущая победа Антанты еще не была очевидна, хотя ресурсы ее противников уже были на исходе. Украинцы-интеллектуалы в России надеялись не на милость императора и не на победу Австрии, а на вмешательство президента США Вудро Вильсона. Америка пока не вступила в войну, и Вильсон, глава самого богатого и могущественного нейтрального государства, предлагал воюющим державам свое посредничество в мирных переговорах. В своем послании Конгрессу 22 января 1917 года «Мирное соглашение и американские принципы» Вильсон говорил и о народах, которые живут под властью «враждебных им и руководимых злой волей правительств» и которые в послевоенной Европе должны получить свободу «жизни, религии», общественного и экономического развития[431].
Украинцы восприняли слова Вильсона как поддержку права наций на самоопределение. Украинский литературный критик Сергей Ефремов писал от имени Товарищества украинских прогрессистов президенту США: «Русские считают украинцев частью русского, поляки – частью польского народа. <…> Украинский народ хочет быть самим собою и упорно борется за самобытное существование. <…> В Ваших призывах к согласию и обновлению человечества эти массы узнают свои лучшие стремления. <…> И уж благословением прозвучали Ваши слова для негосударственных наций, которые за неисчислимые жертвы свои в пользу государств-левиафанов имеют расплату своим национальным угнетением»[432]. Но американскому президенту в те времена не было дела до Украины и украинцев.
Украинским интеллектуалам казалось, будто их соотечественникам нет дела и до самих себя. Последняя поэма Леси Украинки, написанная за полтора года до мировой войны, называлась «Про велета» («Про великана»). Великан, наказанный Богом за какую-то провинность, спит, скованный железными путами. Когда-нибудь он проснется и встанет, но когда – неизвестно. Может быть, через сто лет, а может, через минуту.
Та не бояться вороги,
гадають: «Ет, примара!»
Але ущухне божий гнів,
минеться й божа кара.
Образ спящего великана Лесю Украинку интересовал давно. В январе 1903 года она написала об этом Ивану Франко: «Вы, конечно, знаете легенды о богатырях в темницах. Вот сидит такой узник в темнице не год, не два, и кажется ему, что он ослеп, но это слепа та ночь вокруг него; и кажется ему, что он стар, но то стара темница, что его скрывает; и думает он, что всё еще крепки его кандалы, но кандалы давно сглодала их собственная ржа; только узник не верит своим рукам и не пробует их силы. И только для того нужен ему избавитель из-за Черноморья, чтобы крикнуть: “Встань!”, чтоб от крика содрогнулся узник и чтоб рассыпались кандалы на его руках, и тогда уже свободными руками узник сам сокрушит двери старой темницы и увидит, есть еще солнечный свет и для него. <…> Если б у меня был такой голос, <…> я бы крикнула, как теперь море ревет (на море как раз буря теперь), и далеко пронеслось бы через горы: “Встань!”»[434]
У поэтов есть дар предвидения. Старые «кандалы» и в самом деле были уже никуда не годны, они рассыпались как будто сами по себе, к величайшему удивлению и русских социалистов, и украинских националистов. Великан проснулся. И началась украинская весна, да началась не с первой капели, не с луж и весенней слякоти, а сразу с ледохода.