Даже весной 1918 года русское население Киева, Харькова, Одессы не воспринимало Украину и украинцев всерьез. Донбасс, большие города и «промышленные центры с многочисленным фабрично-заводским населением определенно не сочувствовали украинской самостоятельности»[1205]. Это слова товарища министра внутренних дел Виктора Рейнбота. Вряд ли тогда на Украине был человек, более осведомленный в этом вопросе.
Украинская держава начинала разваливаться на составляющие, расслаиваться, как вода и масло.
Уже в июле 1918-го профессор Дмитрий Багалей жаловался академику Вернадскому на рост антиукраинских настроений в Харькове[1206]. На лекции самого Багалея по истории Украины ходили всего пять человек[1207], а ведь Дмитрий Иванович был замечательным ученым, тогда крупнейшим историографом Харькова, Харьковского университета, Слободской Украины. Недаром он станет одним из первых украинских академиков. Что там Харьков, если Пауль Рорбах жаловался, будто даже в Киеве не может найти украинцев[1208].
Если прежде русские считали украинцев польской или австрийской выдумкой или, как сказали бы сейчас, «проектом», то теперь проекту приписали немецкое авторство: «На украинстве, как известно, лежала печать “made in Germani” (орфографическая ошибка в тексте оригинала. – С.Б.)»[1209], – писал Владимир Ауэрбах.
Всеволод Петров рассказывал в своих мемуарах о примечательной встрече. После того как немцы и войска Центральной рады вошли в Киев, к Петрову подошла какая-то интеллигентная дама, протянула ему красную розу и заговорила по-русски. Передавая ее речь, Петров воспроизводит русское (московское) «аканье», которое, видимо, для украинца звучит так же забавно, как для русских украинская речь: «Простите, но я вас знаю, я видела вас на балу у предводителя дварянства еще перед вайной. Вы ведь русский афицер генеральнаво штаба. Успокойте нас, скажите, што это не гибель Рассии. Большевики – это ужасно, но што делаетса теперь еще более ужасна. Скажите, ведь Ви с ними (жест в сторону проходящих войск) только патаму, што иначе невазможно спасти Рассию от ужаса бальшевикоф-украинцеф и их творцоф немцеф?»
«Боже, какой бред, – комментирует ее слова Петров. – Отвечаю как можно спокойнее, что нельзя ставить в один ряд большевиков-украинцев-Россию. Что украинская власть, которая пришла сама, без немцев, вследствие революции, теперь заключила союз с немцами, что это все нормальные явления для украинской земли и что я потому с украинцами, что по рождению и отчасти по крови я украинец. Но это ее не переубедило, и она со словами “Ну канешно, вы не можете иначе” пожала мне руку и ушла»[1210].
Известие о перевороте в Киеве одни русские восприняли с усмешкой, зато другие – с энтузиазмом. В самом деле, генерал-лейтенант старой русской армии стал во главе всей Украины. Он враждебен большевикам, его поддерживают непобедимые (как тогда казалось) немцы. Украина станет оплотом антибольшевистских сил. Придет время, и гетман пойдет освобождать Москву и Петроград, восстанавливать Российскую империю. Этот слух был чрезвычайно распространен.
Михаил Булгаков точно передал это настроение, эту надежду (ко времени действия романа уже угасавшую) на гетмана.
«– Стой! – Шервинский встал. – Погоди. Я должен сказать в защиту гетмана. Правда, ошибки были допущены, но план у гетмана был правильный. О, он дипломат. Край украинский… Впоследствии же гетман сделал бы именно так, как ты говоришь: русская армия, и никаких гвоздей. <…>
– План же был таков, – звучно и торжественно выговорил Шервинский, – когда война кончилась бы, немцы оправились бы и оказали бы помощь в борьбе с большевиками. Когда же Москва была бы занята, гетман торжественно положил бы Украину к стопам его императорского величества государя императора…»[1211]
Шервинский – герой литературный, но Пауль Рорбах – историческая личность. 13 мая 1918 года он подготовил отчет для рейхсканцлера Георга фон Гертлинга, где прямо обвинял гетмана и его Совет министров в русофильстве: «Нынешний (гетманский) кабинет ориентируется на Большую Россию и стремится привести Украину в лоно Москвы. Ему просто нельзя доверять, поскольку он состоит в основном из кадетов. Эти люди явно разоблачили себя в качестве ее врагов не только во время существования царского режима, но и после революции»[1212].
Николай Могилянский, весной–летом 1918 года – заместитель государственного секретаря Украинской державы, писал практически то же самое, что и Рорбах, только в глазах Рорбаха русофильство было обвинением, а в глазах Могилянского – единственно правильной политикой: «…желая Украине возрождения ее культурной и экономической жизни и деятельности, Скоропадский не был и сепаратистом, во что бы то ни стало желавшим оторвать ее от России»[1213].
Вопрос в другом: о каком сепаратизме речь и что значит ориентация на Москву? В Москве тогда крепко сидели большевики, на них Скоропадский уж никак не мог ориентироваться. Речь, очевидно, о некой предполагаемой, свободной от большевиков Москве и о будущей России, возрождения которой Могилянский ждал с надеждой, Рорбах – с беспокойством.
«Что нам в них не нравится?»
«Что нам в них не нравится?» Так назвал свою книгу Василий Шульгин. Он писал о евреях, хотя книгу с таким названием мог бы посвятить и украинцам, или, как он сам писал, «украинствующим». Так что же так не нравилось в украинцах? Ответ простой. Не нравится чужое, особенно если это чужое находится не за тридевять земель, а в двух шагах, у твоего соседа, у ближайшего родственника. Экзотика далеких стран привлекает, отталкивает чужое рядом с тобой.
Прежде всего не нравился украинский язык, мова. Язык – драгоценность для каждого народа. Ирландцы в XIX веке уже не знали своего гаэльского, но в пику англичанам начинали учить этот трудный язык – желали подчеркнуть свою национальную индивидуальность, свое отличие от англичан. Для украинцев мова имела почти такое же значение: «…родной, отдельный, резко отличный от русского язык», в котором Осип Мандельштам недаром слышал «отзвук древнерусской речи»[1214]. Украинский сохранил несколько больше архаичных древнерусских форм, чем русский. И даже слово «кыяне» (киевляне) на украинском и древнерусском звучит одинаково.
«Мова – это наш национальный символ, в мове – наша культура, <…> это форма нашей жизни, жизни культурной и национальной, это форма национальной организации. Мова – душа каждой национальности, ее святыня, самое ценное ее сокровище…»[1215] Это написал приват-доцент Киевского университета, а позднее ректор Каменец-Подольского университета и петлюровский министр Иван Огиенко[1216]. «Самая большая, самая дорогая ценность каждого народа – это его мова, потому что она не что иное, как живое средоточие человеческого духа, его богатая сокровищница…»[1217] – утверждал украинский прозаик Панас Мирный.
Украинцы строили свое национальное государство, а потому, едва вернувшись в свою столицу, украинские власти (еще республиканские) взялись за украинизацию быта, общественной жизни. Русские вывески над дверями магазинов, школ, институтов, банков меняли на украинские. Над правительственными учреждениями повесили желто-голубые украинские флаги, в самих этих учреждениях – «объявления о запрещении говорить на иной “мове”, кроме державной»[1218]. Делопроизводство следовало бы тоже перевести на украинский, но это было трудно: чиновники украинского не знали. Однако спрос рождает предложение, и вскоре откуда ни возьмись появилось множество новоиспеченных переводчиков: «Бумаги писались на русском языке, затем переводились на украинский, и когда попадали в другое учреждение, куда были адресованы, то слова переводились иногда искаженно…»[1219] Квалификация переводчиков часто была сомнительной, словарей не хватало, поэтому переводчикам случалось подбирать украинские слова приблизительно, так что перевод иного текста порой требовал «личных объяснений с переводчиком»[1220].
Недовольны были русские, но и свидомые украинцы возмущались. Вместо языка Шевченко в деловых документах появилась какая-то «невозможная макароническая мова», что складывалась из искаженных украинских слов и русских слов, плохо переведенных на украинский при помощи словарей[1221].
Гетман сохранил украинский язык в качестве государственного. Соответственно, делопроизводство приходилось по-прежнему переводить на украинский. На практике все зависело от начальства. Скажем, «хитрый хохол» Борис Бутенко (министр путей сообщения) провел украинизацию на железных дорогах, а екатеринославский губернатор Черников приказал вести делопроизводство на русском языке[1222].
У русских украинизация вызвала отторжение, презрение, ненависть и просто смех. Язык, который еще недавно слышали разве что из уст торговки бубликами, теперь стал официальным, его приходилось учить, стараться говорить на нем. Это злило русских людей. Снова заговорили о «галицийском языке», выдуманном то ли поляками, то ли австрийцами: «Искусственный язык, который никто не понимал, еще больше удалял правительство и его агентов от населения»