Медленно, неохотно, как будто его тащила сила, которой он не мог противиться, Правень поднялся на несколько ступенек. Громобой напрягся, и Правень остановился, чувствуя его напряжение как невидимую плотную стену, которая не пускала его дальше. Ближе ему было нельзя: Громобой не отвечал за себя, и Правень это знал. Он чувствовал, сколько стихийной силы бурлит в этом рыжем парне с дремическим выговором, и почти знал, что это означает. Он был знаком с предсказанием, обещавшим рождение на земле двух вечных противников: сына Велеса и сына Перуна. Сына Велеса он знал. Теперь пришел и сын Перуна. А значит, срок настал и он не мог не прийти.
На середине лестницы Правень остановился и снизу вверх, пересиливая нежелание и тайный ужас, посмотрел в лицо Громобою, точно стараясь понять, знает ли сам этот парень, кто он такой и для чего рожден.
– Почему ты не хочешь отдать мне ее? – спросил он. – Зачем она тебе?
Он смотрел на Громобоя снизу, и сама кожа его подрагивала от боязливого ожидания, что сейчас сын Перуна метнет в него молнию. Сейчас они двое были как ожившая кощуна: гневный Перун с небесным пламенем в грозных очах и серый, пепельный, земляной Змей, ползущий, боязливо извиваясь, на свет, к добыче.
– Не твое дело, зачем она мне, а тебе ее не видать! – угрюмо отрезал Громобой. – Уходи, сказал.
– Уйду. Только выслушай. Ты своим ли делом занят? Предсказание о тебе говорило, и я его знаю. Ты рожден для битвы с сыном Велеса, князем Огнеяром Чуроборским. А о княжне Дароване предсказание молчит, и тебе она никем обещана не была. Или хочешь как в кощуне: Солнцеву Деву от Змея отбить и в жены взять?
Жрец усмехнулся в свою маленькую рыжеватую бороду, но его острые серые глаза остались холодны. Громобой задышал чаще: все в нем переворачивалось от гадливой неприязни, почти ненависти к жрецу, и эта ненависть мешала ему слушать и воспринимать смысл слов нежеланного собеседника. Присутствие Правеня вызывало в нем томительное недомогание: если его сейчас не уберут, Громобой готов был взять его за ноги и с размаху зашвырнуть подальше!
– Слушай меня! – быстрее и беспокойнее заговорил Правень, тоже знавший, чем ему грозит промедление. – Делай свое дело, а в чужие дела не встревай. Послушай меня, я тебе тайну открою. Боги сказали: когда княжна Дарована в священное Стрибогово Храм-Озеро войдет, спадет с нее человечий облик, и станет она новой весной. Не бывает так, чтобы не было в мире весны; не может вода не течь, не может ветка не расти. Ходит по свету весна незнаемая, у каждой девицы из очей выглядывает, ищет себе обличия. Княжна – солнечная кровь, Макошина дочь. В ней будет наша новая весна. Не для меня, не для Храма Озерного, не для Велы и Велеса – для всего света белого нужна весна. Княжна это понимает, потому и идет. И ты ее не удерживай. Иначе не Перун в тебе заговорит, а Змей, враг света белого. Не помогай врагу.
Договорив все это, Правень поспешно подался назад, с таким облегчением, будто через силу стоял в нестерпимой близости к жарко пылающему огню, и поспешно ушел в гридницу, невольно горбясь, будто в ожидании удара в спину. Он даже не стал ждать ответа. Правда, Громобой и не собирался ему отвечать. Каждое слово, сам голос жреца вызывали в нем отвращение и недоверие, но многое из того, что Правень сказал, Громобою уже было знакомо.
«Ходит по свету весна незнаемая…» То же говорила ему и Мудрава, дочь Макоши… Значит, мудрость у Макоши и у Велы одна и та же… Так и должно быть: обе они – две половины мира, они не бывают одна без другой; они неразлучны, как неразлучны рождение и смерть, расцвет и увядание. И обе богини хотят одного, хотят восстановления равновесия в мире, которое позволит каждой из них делать свое дело, прясть извечную пряжу жизни и смерти.
Дарована станет новой весной… Сердце сильно билось, когда Громобой думал об этом, кровь горячо бросалась в лицо. Что-то неведомое ему самому отзывалось из глубины души на эту мысль, каждая жилка трепетала, стремилась к чему-то… К ней… В сиянии ее медовых волос, ее золотых глаз, ее румяных губ ему виделось что-то родное, неразрывно с ним самим слитое; уже казалось, что он всегда ее знал, что она всегда жила в глубине его сердца, только он не догадывался об этом. И отнять ее нельзя: без нее ему не бывать самим собой. Правень подтвердил все то, что Громобой угадал и сам, и Громобой был рад еще раз убедиться, что выбрал верную дорогу.
Но на этом все приятное кончалось и начиналась какая-то дичь! Дарована – новая весна. Да, но почему служители Велы и Велеса жаждут ее убить, жаждут смерти весны? Она должна войти в круг богов, к своей новой жизни, через смерть земного обличия, через Храм-Озеро! Это Громобой понимал, но все в нем с дикой силой противилось этим мыслям. Он нашел ее не для того, чтобы потерять, не для того, чтобы уступить Веле! С этой частью рассуждений жреца Громобой был решительно не согласен и не собирался отступать. Внутренняя убежденность его была крепче каменной горы, и вся мудрость жрецов, все предсказания перед ней ничего не стоили.
Перед ним стояло лицо Дарованы – с мокрыми следами слез на розовых от волнения щеках, ее золотые, неповторимые глаза, глядящие на него с тоской, мольбой и надеждой. Она была слишком живой, в ней была заключена новая жизнь всего белого света, и смерть не имела на нее прав! Что бы тут ни плел этот остроглазый Змей в человеческом обличии, Громобой не собирался отдать ему свою весну.
«Храм Озерный, говоришь! – с угрюмой решимостью думал Громобой, обращаясь даже не к Правеню, а прямо к Змею, который вдруг полез в белый свет в таком множестве обличий. – Ну, уж я погляжу, что у вас там за Храм Озерный! Уж я до вас доберусь!»
Глава 3
С самого рассвета перед воротами Глиногора стал собираться народ. С ночи шел мелкий снег, но к нему привыкли и он никому не мог помешать, хотя сыпал так густо, что весь воздух был завешен плотной белой пеленой. Важность события, взбудоражившего глиногорцев, перевешивала непогоду: княжна Дарована возвращается и сегодня будет в столице. Еще вчера к князю Скородуму прискакал гонец с этой вестью, и до темноты она разнеслась по всей столице. Никто толком не знал, в какое время ждать княжну, но глиногорцам так хотелось ее повидать, что стар и млад из посада,[41] детинца,[42] ближайших огнищ собрались еще на сером рассвете и готовы были ждать хоть до сумерек.
Сквозь пелену снега трудно было различать лица; снежные хлопья засыпали одежду, выбеливали овчинные кожухи и крытые дорогим бархатом шубы, и все казались одинаковыми. Народ собирался кучками, перетоптывался, похлопывал себя по бокам, чтобы меньше зябнуть, рукавицами стирал снег с бород и бровей, то и дело оглядывался – то к воротам города, то на лед Велиши. Тихо гудели голоса. Княжну ждали назад со смешанными чувствами: единственную дочь князя Скородума любили в городе и жалели, но все знали, что ее жизнь должна послужить выкупом за всех, и ее возвращение вызывало некую корыстную радость, уже ничего общего с любовью не имеющую.
– Князю-то ее жалко… – бормотали то там, то здесь.
– Понятное дело – тоже отец.
– Всякому свое дитя жалко!
– Да тут такое дело – или она одна, или все!
– Сколько же взамен с городов девок собрать!
– А чего же она вернулась?
– А чародеи храмозерские ее нашли. В воду посмотрели – и нашли.
– А жених-то не вступится за нее?
– Жениху ее теперь не до того. Ему свое бы племя уберечь.
– А то смотри! Явится с ратью: где, скажет, невеста моя, почему не уберегли? Давайте мне теперь за нее три десятка девок, да самых лучших!
– Глупостей-то не болтай, помело! Не уберегли! Пусть сам ее в Храм-Озере тогда ищет, если такой прыткий!
– Жалко ее все же. Молоденькая такая она у нас, ласковая…
Давно перевалило за полдень, когда дозорные с глиногорского заборола[43] замахали и закричали. Народ тут же бросил болтовню и темной, полузаснеженной толпой повалил на лед. В общем порыве глиногорцы бежали навстречу, торопясь увидеть княжну, как солнце после долгой ночи, и каждый ощущал в душе смутную, тревожную, лихорадочную радость.
– Слава! Слава! – закричали впереди, еще до того как из-за пелены снегопада показались первые сани.
– Слава! – врастяжку подхватили и задние ряды.
Дарована, заслышав эти крики, выпрямилась в седле и повыше подняла голову. Незадолго до Глиногора она из саней пересела на лошадь и дорожную шубу сменила на более нарядную, крытую голубым бархатом, с такой же шапочкой, опушенной белым горностаем. В гриву ее золотистой кобылы были вплетены красные ленты, узда увешана бубенчиками – что бы ни ждало ее впереди, она оставалась княжной и не забывала, что вид ее должен восхищать и радовать народ. Но сама она вовсе не радовалась возвращению домой. В глубине души Дарована испытывала страх перед родным городом. Она возвращается, сбежавшая жертва; а вдруг на нее сердиты за то, что она пыталась увильнуть от своей участи? Пыталась уклониться от исполнения своего священного долга? Такое малодушие недостойно княжны, и, наверное, глиногорцы осуждают ее попытку к бегству… Дароване было стыдно перед этими людьми, которые так в нее верили, так превозносили и славили ее.
– Слава, слава!
Первые из глиногорцев выбежали ей навстречу, крича и размахивая шапками; при виде княжны крики стали более уверенными. Толпа густела, обоз въезжал в нее, как в тучу, но народ привычно раздавался по сторонам, освобождая дорогу. Глядя по сторонам, Дарована по привычке пыталась улыбаться, но видела на лицах какой-то диковатый, исступленный восторг, который смущал и пугал ее. Да, они всегда любили ее, свою «ласковую княжну», «Золотую Лебедь», но теперь она стала для них богиней, из рук которой они получат новую жизнь. Предсказание храмозерской ведуньи теперь уже было известно всем, и возвращение княжны в город было все равно что появление солнца из темных туч. Глиногорцы не знали, что она собиралась сбежать; за вчерашний день и сегодняшнее утро распространился неведомо откуда взявшийся слух, что она ездила в Макошино святилище испросить благословения перед тем делом, которое ей предстояло.