Весна незнаемая. Книга 2: Перекресток зимы и лета — страница 36 из 57

– Хоть дорогу покажи!

– Нет тебе туда дороги! Разве не показывали тебе? Верную тебе туда дорогу показывали, а куда ты вышел?

– К вам сюда, в болото лешачье! – Громобой в досаде сплюнул, вспомнив богиню Ладу и ее колодец.

– Вот оно как! – подхватил леший. – А ведь поумнее меня тебе дорогу показывали. Мне-то где уж! Нет, сын Грома, не найду я тебе дороги к нему… А дам я тебе совет! – приумолкший было леший вдруг спохватился. – Ведь сама-то Весна неподалеку отсюда живет. Живет она в Ладиной роще, рукой подать. Иди к Весне. А дальше я тебе не советчик.

– Ладно, проваливай! – Помолчав, Громобой встал на ноги и освободил серую колоду. Речи лешего надо было обдумать, а для этого он сейчас слишком устал.

Лесной Хозяин согнулся пополам и сел.

– Топор… вытащи… – проскрипел он.

Громобой ухватился за обломок топорища, дернул; леший охнул, покачнулся и упал опять, но топор остался в руках Громобоя.

Леший сжал голову лапами, сдавил, потом отпустил – и две половинки слепились вместе. Потом леший вытер лапой морду, залитую синей кровью, и осторожно моргнул. Глаз был цел, только теперь он не мерцал красным углем, а чуть-чуть светился голубым, как тусклый болотный огонек.

– Прощай теперь, сын Грома, – проскрипел леший. – Нет больше сил… Как теперь отлежусьто…

– Эй, постой! – Громобой снова наступил на него, и Лесной Хозяин, сильно вздрогнув, застыл. – А как я назад вернусь, где тебя встретил? Неси меня назад!

– Ой, не могу! – леший обессиленно затряс головой. – Не неволь. Да не надо тебе назад, твоя опушка сама к тебе придет.

– Как – сама придет?

– А так. Лес придет и ее принесет. Обожди. Пусти только.

Громобой убрал ногу. Леший, скрипя и постанывая, поднялся, качнулся, поднял руки и запел. Скрип и вой полетели по лесу, оплел деревья, заколыхал, задвигал… Громобой моргнул: стена деревьев двинулась на него, но раздалась, растеклась на две стороны, так что ни одна веточка его не задела. Кружилась голова, в глазах рябило. Громобой не понимал, то ли неведомая сила несет его навстречу лесу, то ли сам лес бежит навстречу ему. Ноги его прочно стояли на земле, рядом валялась облезлая сосна, вся ободранная о бока Лесного Хозяина, а все остальное стремительно двигалось навстречу: то березы, то елки, то кусты; рощи и перелески, чащи и поляны сменяли одна другую. А Лесной Хозяин все гудел, скрипел, выпевал свое дикое бессловесное заклинание, и гул его голоса стоял в голове Громобоя, мутил сознание, так что ему все труднее было сохранять власть над собой. Вокруг него бушевала стихия замкнутого, дремучего лесного пространства, где для его силы не было размаха и где сама теснота душила.

Потом движение замедлилось и наконец остановилось. Вокруг Громобоя была та самая поляна, на которой он встретил Лесного Хозяина. Была тут и сломанная пополам ель, из которой леший выломал себе дубину, валялась и дубина с торчащими сучками, видна была и та яма, из которой Громобой вывернул ясень.

– Вот опушка, где ты вошел, – устало проскрипел Лесной Хозяин. – Иди, сын Грома. Никто тебя не тронет.

– Как бы я кого не тронул! – пригрозил Громобой. – Ты смотри – помни, что обещал. Еще хоть на одного человека позаритесь – не помилую.

На снегу виднелись его старые следы, и он пошел по ним к опушке. Идти было тяжело: огромная усталость навалилась на него, держала руки и ноги, давила на плечи, пригибала голову. Громобой упрямо шел и шел, вытягивал тяжеленные ноги из зыбучего, цепкого снега, а в голове не было ни единой мысли, только желание добраться наконец до любого человеческого дома, рухнуть прямо на пол возле теплой печки и заснуть… Навсегда… До весны…

Вот полянка, где рубили дрова, осинка с пятнами синей крови, что еще постанывают на снегу… Вот просвет опушки… Громобой выбрался на тропинку, примятую ногами Пригоричей, уцепился за березу и постоял, стараясь набраться сил для последнего перехода. Сумерки сгустились, пошел тихий крупный снег, но огнище на пригорке было видно, и над круговым тыном поднималось множество дымовых столбиков: во всех избах топились печи.

Тепло, уютный полумрак человеческого жилья был совсем рядом, и Громобой с тоской смотрел на пригорок за луговиной: так близко, а сил нет дойти! Все тело болело – шутка ли, весь лес его бил! И теперь этот лес стоял вокруг него нерушимой, холодной, грозной ратью. Куда девалась его дикая жизнь, те духи, что говорили в каждом стволе, те хваткие ветки-руки, те колючие злые глаза? Теперь лес был мертв, просто мертв, и эта холодная, заснеженная мертвенность громады заполненного пространства давила на Громобоя, подминала под себя, заставляла ощутить себя маленьким, слабым, ничтожным, обреченным… Лес стоял и торжествующе молчал, уверенный, что добыча не уйдет. Громобой победил в открытой схватке, но теперь у него не было сил выйти.

Оторвавшись от березы, он сделал шаг, но нога его зацепилась за что-то в снегу, и он упал лицом вниз. У него не было сил не только пошевелиться, но даже подумать; он был почти без сознания, и в голове отчаянно гудело. Его опять охватило ощущение бешеной скачики на спине лешего через лес – выше облака ходячего… Холод снега обжигал лицо, и казалось, что сейчас снег начнет таять от его внутреннего жара, он будет опускаться все ниже, пока не окажется на земле…

А потом вокруг него задвигались какие-то легкие, теплом дышащие тени, и он откуда-то знал, что они совершенно безопасны. Какие-то руки с усилием перевернули его, каким-то полотном ему вытирали лицо, и обрывки смутно знакомых голосов восклицали что-то, но смысл слов путался и пропадал. Эти руки подняли его, с трудом переложили куда-то и повезли, как бревно на волокуше, от опушки леса туда – к жилью.

Сквозь тяжкую дрему Громобой едва ощущал, что его везут через поле, потом несут в дом, потом кладут на лавку, стягивают с него одежду, которая слезает мокрыми от пота обрывками. Женский голос причитал над ним, а он не понимал, о чем плачут, ведь все уже кончилось. Он не знал, что выглядит хуже лешего: ободранный, весь в синяках и ссадинах, растрепанный, пышущий жаром и пахнущий стылым лесным духом.

Его накрыли чем-то теплым, лицо обмывали прохладной водой, в рот вливали что-то горячее, сладкое, пахучее. Кто-то сидел над ним, поглаживал по спутанным волосам, напевал что-то тоскливое и ласковое. Он лежал, но все его тело жило ощущениями битвы, дикой скачки, ему мерещилось, что широкие еловые лапы бьют и бьют его по лицу, он пытался уклониться от них, голова его моталась по подушке, и кто-то ласково гладил его по щекам, и сквозь рев ветра к нему, как ниточка, пробивался женский голос, поющий что-то простое и невероятное:

У кота ли, у кота колыбелька хороша,

Да у нашего сыночка есть получше его.

Уж ты котенька, коток, ласковый голосок,

Приходи к нам ночевать, колыбельку покачать,

Покачати дитятко, прибаюкивати…

Громобой проваливался в дрему, как в дремучий лес, и блуждал там в синем облаке; ему было холодно, стылый промозглый туман окутывал его и обливал дрожью, где-то впереди смутно перекатывались отзвуки грома. Он шел туда, на этот гром, ему виделась живая золотая молния, и в ее блеске ему вдруг являлись золотые глаза девушки с волосами, как мед, и над челом ее сиял солнечный свет. Она ждала его, и в уши ему шептал знакомый голос:

Ты приди ко мне, мой сердечный друг,

Ты приди ко мне громом-молнией,

Ясным солнышком да частым дождичком…

Голос лился издалека, из-за темного края небес, он заполнял собой всю вселенную, и сама земля повторяла ожившей грудью этот призыв. Громобой стремился навстречу голосу, приподнимался, и завеса тьмы вдруг разрывалась. Наверху вместо небесного свода оказывалась темная кровля избушки с огромной, подрагивающей тенью от огонька лучины. Видение склонялось над ним, но из-под светлого лица Дарованы проступали чужие, грубоватые черты простой, далеко не такой красивой женщины. На голове у нее был серый вдовий повой, она сидела на краю скамьи и пела, глядя куда-то в пространство. И песня ее была стара, как те три солнца – закатное, полуночное и рассветное, – что от начала веков вырезают на стенках колыбелей:

Уж как я тебе, коту, за работу заплачу:

Дам кусок пирога да горшок молока.

Уж ты ешь, не кроши,

Больше, котик, не проси…

И Громобой понимал, что он в Яви, на земле племени речевинов. Дарована далеко, ему еще идти к ней и идти через дремучие леса и синие облаки. А пока он лежит в избе вдовы Задоры, в огнище рода Пригоричей, которые подобрали его на опушке и привезли в дом, где теперь тепло. Живые люди, которым он постарался помочь, успели помочь ему.

Глава 5

Однажды под вечер в ворота стольного города Глиногора вошел на лыжах молодой парень в заячьем кожухе, по виду из жителей лесных огнищ. Выглядел он усталым и едва передвигал ноги. Пройдя под воротной башней, он остановился перед вышедшим навстречу кметем и, обеими руками опираясь на свои палки почти повис на них: ослабленный, как и весь народ, недоеданием и зимней тоской, после долгого пути он едва мог стоять.

– К князю мне, – бормотал парень, едва дыша, в ответ на расспросы старшины дозорного десятка. – К князю скорее…

– Что такое-то? Что у тебя за вести? Откуда? Кто прислал?

– Бурелогами наш род зовется… На Велише мы… Идет на нас войско неведомое… Оттуда, – парень хотел показать на полуночь, но покачнулся и чуть не упал. – Идет…

Кончилось тем, что гонца освободили от лыж, уложили на волокушу и потащили на княжий двор. Новость о неведомом войске летела впереди, как на крыльях, и, выходя на крыльцо встречать гонца, князь Скородум уже знал, с чем тот прибыл.

Князь смолятичей тоже изменился за время бесконечной зимы – похудел и оттого стал казаться еще выше ростом, а щеки его глубоко запали. Благодаря худобе и белым волосам, спускавшимся из-под шапки, и белым длинным усам ниже плеч, он был бы похож на Сивого Старика, если бы не добрый, тревожный взгляд его умных голубых глаз.