Весна — страница 35 из 40

Мы вышли из дома. Нас было пятеро. Мы были чем угодно, но никак не случайной компанией приятелей — мы были осколком ангельской рати, разведгруппой Небесного Воинства, агентами далекого будущего, неподкупными чиновниками Нефритовой Канцелярии, инспектирующими сотворенные и несотворенные миры. При ходьбе за нашими плечами аппетитно поскрипывали невидимые крылья. Свет исходил от наших возвышенных лиц, отражениями невероятных видений полнились наши глаза. На улице все цвело и все ведало о нашем состоянии и продолжало его — сочная зелень травы, буйство деревьев, пьяный посвист птиц, все кричало о почти невыносимом блаженстве, о бездонной и таинственной свободе.

Это было время промежутка между системами: мы называли его Временем Пустых Стен.

Плакаты, надписи и лозунги времен социализма уже были сняты, а капиталистическая реклама товаров еще не заняла их место. Как в квартире, откуда одна семья уже съехала, оставив на обоях только квадраты и прямоугольники от своих картинок и фотографий, а другая семья еще не заселилась… Еще не развесили новые фотографии и картинки.

Тот период теперь принято вспоминать с ужасом и отвращением, как время развала, хаоса и бандитизма, но то время было также временем свободы — настоящей, сумасшедшей свободы. Тот период стал мистическим промежутком, когда небеса были открыты, распахнуты настежь — такова была щель между Системами, и в эту щель мощно задувало космосом. Действительно, в том времени присутствовало что-то нечеловеческое, оно слишком резко и бестактно вскрывало те запретные уровни бытия, которые обычно остаются скрытыми. Это оскорбляло многих людей, тех, кто считал себя частью рухнувшей системы, также тех, что были готовы к системе, приходящей на смену — эти хотели бы отдаться предпринимательской деятельности, а хаос мешал им. Но мы людьми себя не считали, коммерцией не интересовались, ничему человеческому не сочувствовали и были счастливы.

Вино в те времена и в том месте (а события разворачивались на Северо-Западе Москвы) продавалось через специальное окошко, расположенное с задней стороны большого магазина, который тогда еще назывался Универсам, теперь же — Седьмой континент (по смене этих названий много можно сделать выводов и немаловажных!). Тогда еще мы ошивались на задворках космоса, на задворках самого Универсума, на задворках ВСЕГО, околачивались в широких воздушных потоках нелегальной свободы (ведь тогда имел место кризис легального, и мы пользовались этим кризисом «на духовном уровне»), а не циркулировали, как сейчас, по каналам той глубоко колонизованной территории, которую только и имеет смысл называть «седьмой континент».

Подойдя к окошку, мы увидели, что оно закрыто и задвинуто картонкой с надписью: «БУДУ ЧЕРЕЗ 20 МИНУТ».

У окошка выстроилась небольшая очередь — человек восемь. Там вдруг состоялся разговор, который показался нам поразительным. После возвращения домой, один из нас — Герман Зеленин — записал этот разговор слово в слово. Сейчас, к сожалению, не могу найти эту запись, поэтому перескажу этот разговор по памяти, стараясь по возможности воспроизвести текст «записки Зеленина». Все началось с того, что к очереди со стороны открытых, зеленых, сочно-травянистых пространств приблизился голый по пояс человек в мятых, коричневых брюках, с просветленно-задубевшим лицом. Этот человек — типичный «даос» русского типа — окинул очередь лучащимся взглядом, мерцающим от какого-то космически лукавого знания.

— У нас вот коммунизм был до 1968 года, но никто этого не заметил, — внезапно произнес он весело, обращаясь ко всем сразу и ни к кому в отдельности.

— А что коммунизм… — глубокомысленно высказался кто-то. — Коммунизм нас всех ожидает после смерти. Чего к нему стремиться? От него не убежишь! — По очереди пробежал какой-то счастливый и легкий смех. Благожелательный, блаженный, но не лишенный даже серьезной и задумчивой мечтательности.

— Да, капитализм — жизнь земная, коммунизм — жизнь небесная! — произнес еще некто. В очереди закивали. Тут в разговор вмешался самый солидный персонаж — немолодой мужик в сером пиджаке.

— Вот сколько нас стоит в этой очереди, а у каждого свое мнение. Но главное — найти общий консенсус, — произнес он.

Это прозвучало веско, адекватно, хотя, по сути, было совершенно неадекватно, так как никаких разных мнений не высказывалось, очередь до этого демонстрировала полное отсутствие разногласий, полную «симфонию».


В ответ на это замечание Солидного в глазах Полуголого вспыхнула новая серия огней (он продолжал стоять, не встраиваясь в очередь, а обращаясь к ней как к единому телу, вне которого он себя полагал), и он ответил:

— Консенсус будет, когда Кнопку нажмут. Вот тогда точно будет Всеобщий Консенсус! Тогда Земля в газообразном состоянии устремится в космос, как проколотый футбольный мяч.

— Ну, насчет мяча — это слишком. Земля была и будет стоять, — возразил Солидный.

На это Полуголый произнес фразу, которая сама по себе представляет своего рода микровспышку.

Произнес так значительно и загадочно, что у меня сладкий холодок пробежал по позвоночнику:

— Это не только будет. ЭТО УЖЕ БЫЛО. НЕСКОЛЬКО РАЗ.


Каким-то страшным и в то же время пьянящим и беспечным холодом повеяло от этих слов. Словно бы великое тайное знание, к которому в нормальной ситуации приближаются десятилетиями духовных практик, вдруг само открылось: просто так, похуистично, небрежно, бесцельно…

Такой пик требовал быстрого снижения, комического эффекта (такого рода эффекты можно называть Хвостом Лисы, с его помощью случайно высказанные истины заметают свои следы). Комический эффект не заставил себя ждать.

Раздался плаксиво-женский голос, который с бытовой жалобной интонацией посетовал:

— Чтобы Кнопку нажать, это еще уметь надо, а сейчас молодежь техникой совсем не интересуется. Не думают о завтрашнем дне.

Это замечание разрядило хоть и счастливую, но все же вытаращенно-откровенческую атмосферу всего разговора.

Кто-то заржал, подошли какие-то парни с вопросами:

— А? Что?

Последнее мгновение весны

Май 1945 года. Берлин. По-весеннему светло в кабинетах Управления контрразведки. Все открыто и распахнуто: окна, двери, сердца… Весело пахнет войной, весной, горьким дымом — горят разбомбленные дома, в спешке жгут документы в архивах и канцеляриях. Звонко или глухо хлопают выстрелы то в одной, то в другой комнате, — офицеры в черных мундирах стреляют в себя. Разрозненные эти выстрелы звучат сквозь канонаду: советские войска близко, бои идут уже на соседних улицах. Блестя сапогами, идет по коридору офицер — подтянутый, в черной форме СС, с темными спокойными глазами. Это Макс Отто фон Штирлиц. Он же полковник Максим Исаев, советский разведчик. Офицер входит в свой кабинет, запирает за собой дверь на ключ. Подходит к окну, распахивает его, полной грудью вдыхает дымный весенний воздух. Он счастлив. Вот оно — утро, которого он ждал четыре долгих года войны.

Пьянящее слово «победа» проступает повсюду: в дымах, в рваных облаках, на стенах полуразрушенных домов.

Он сделал для этой победы все, что мог. Все эти годы он носил униформу врага, говорил на языке врага, он подобрался к самому сердцу вражеской империи и незаметно подтачивал это сердце, разрушал его — и вот, еще несколько последних судорожных вздрагиваний, и сердце это прекратит биться навсегда. Конец проклятой войне! Конец фашистам! Кружится голова при мысли о том, что можно будет сбросить этот сраный черный мундир, сорвать с рукава шелковую ленту со свастикой, вернуться в любимые города, в родные деревни, лежать в травах, спускаться к рекам, бродить по извилистым тропам, слушать скрип лодки в тумане и дальний лай собак, поцеловать мохнатую лапу ели, услышать треск костра, затянуться махоркой, опрокинуться в душистый альков сеновала, войти и еще раз войти в родное женское хохочущее русское тело, услышать задумчивый протяжный стон, уснуть, бродить во сне по извилистым коридорам гестапо, проснуться, понять, что это был сон, вскочить в медленно набирающий ход поезд, курить в тамбурах, подставляя лицо дорожному ветру, встретить старика на пыльной дороге и увидеть в его прищуренных глазах лукавинку, неподвижное отражение свечи, страшную смешливую мудрость вечного младенца, затянуть песню про высокий обрыв над рекой, смотреть на мутное солнце в степи, получить орден Боевого Красного Знамени и в пьяном бреду подарить его малознакомой девушке, расставаясь с ней на вокзале провинциального городка, на полустанке, на дощатой платформе с проросшей травой, расставаясь с ней после сумбурной и страстной ночи, понимая что она — эта молоденькая девушка в красном ситцевом платье — она и есть Боевое Красное Знамя — это она взлетала над наступающем полком, она стояла на куполе рейхстага, подняв к вискам худые усталые руки, с ее именем не губах шли солдаты в атаку и гибли в окопах… Затянуть песню, разбить пустую бутылку о кирпичную стену тюрьмы, заснуть, проснуться…

Хлопнул выстрел в соседнем кабинете. А лучи-то, лучи! Звук падения тела на пол. Айсманн застрелился. Туда ему и дорога! Честный малый. Мог бы сидеть юнкером в родовом гнезде, потягивать портер, ебать крепких кашубских девчат… Но голос древних рыцарей грянул в его душе, он услышал, как скачут они в бой под знаменем креста, как гремят копыта их коней, как горят орденские замки… Он увидел, как предок его Гюнтер Зеленый врубается в ряды язычников, как рубит и рубит и хохочет веселый берсерк, и гибнет пронзенный стрелой с последним криком «Das Gott und Das Blut» (Бог и Кровь). И Айсман надел черный мундир и нарукавную повязку со свастикой…


Горят и рушатся берлинские дома. Русская артиллерия бьет и бьет по городу — без пощады, без устали. Хорошо! Это за наши разрушенные города, за наше высокое небо, за святую Волгу, которую вы сделали ржавой от крови! Штирлиц закрывает глаза. Хорошо! Солнечный луч… Пробился сквозь дым и согрел сомкнутые ресницы. Сейчас бы выйти в поле в простой рубахе, покосить вволю душистые травы, насыщенные росой и запахом ушедшей ночи… Косить, пока огромное солнце не встанет в зените, потом выпить ковш колодезной воды и уйти в лес, горстями есть чернику на спелых полянах, лежать на косогоре, глядя в синее холодное небо, и забывать, забывать, забывать ненавистные лица: лошадиное Кальтенбруннера, пухлое Бормана, крысиное Гиммлера, младенческое Мюллера, кокетливое Шелленберга, трагически-нелепое фюрера… Лица обезумевших дворников. Почему мы, немецкие дворяне, вынуждены служить под началом этих наглых мечтательных тварей? Они просрали великую войну, они погубили Германию… Где же вы, потомки Каролингов и Меровингов? Пусть в этот страшный час правнуки древних властителей поднимут над Германией светящийся меч, и мы, рыцари Европы, воспрянем духом… Встанем спиною к спине… Насмерть сомкнем сверкающие щиты…