я, и нам казалось: вкус гипса и запах магнолий пробегают по нашим совершенным устам. Мы улыбались сдержанно, но уверенно, потому что знали — мы здесь свои, мы здесь — единственные свои, мы — порождения этой Великой Пустоты, держащей весь мир в рамках целительного ужаса. Отсюда, из этого места, миру придавалась его форма — форма яйца. Мы улыбались этому Величию и только — улыбались этой Пустоте и только — нашим маленьким ногам, обутым в облые валенки, не перешагнуть было той границы, которая отделяла скомканный, стесненный, лабиринтообразный микрокосм (в котором всегда ощущался недостаток вольного воздуха, и нам, двум девочкам, страдающим от астмы, это было известно наверняка) от этого расправленного, свободно и строго раскинувшегося в соответствии с благословенной Схемой макрокосмоса.
Возникало впечатление, что до этого мы шли не в городе, а в шкафу, по одной из его полок, пробираясь между мятых рецептов, сломанных ракеток, брошюр, среди слипшихся стопок старых журналов «Здоровье», пробираясь сквозь наслоения всего того, что живет бесформенной и цепкой жизнью, свойственной всему небольшому, отодвинутому, скученному, сквозь мирки, живущие тошнотворной и трогательной жизнью джунглей и политических оппозиций. И вот мы дошли до края полки этого шкафа и остановились на краю. И взглядам нашим открылась Комната, ее просторы, ее Зеркала, Троны, Столы…
Но то ли Стекло отделяет нас от этой Комнаты, то ли просто ужас падения удерживает нас на краю полки. А скорее всего и то, и другое: и Стекло, и ужас падения.
А, может быть, одна стена этой колоссальной Комнаты снесена словно бы взрывом, и сама Комната, как распахнутая ячейка секретера, открыта в сторону еще более огромного и необозримого пространства, но оттуда дует ветер и летит снег: белый, пухлый, слепящий, постепенно покрывая Зеркала, Троны, Столы, оседая на Стекле Шкафа, занося это Стекло своим пушистым покрывалом — так клетку с птицами милосердно накрывают шалью, чтобы ее обитатели успокоились в полутьме и наконец-то погрузились в сон…»
Мы закончили чтение. Клара Северная, Вольф и Княжко неподвижно сидели вокруг овального стола. Несмотря на длинноты и торможения нашего прозаического фрагмента, они не казались измученными. Видимо, они — все трое — вообще не слушали, а просто смотрели на нас, пока мы читали. Вольф и Княжко были влюблены в нас, поэтому им доставляло удовольствие следить за тем, как мы переворачиваем страницы, поправляем волосы, наблюдать за тем, как мы чередуем друг друга в деле чтения вслух. А Клара Северная когда-то, в течение довольно долгого времени, была любовницей нашего деда (о чем мы узнали утром того же самого дня, перебирая бумаги в дедовском кабинете) и, надо полагать, рассматривала нас с женским любопытством, как внучек одного своего любовника и как предмет обожания другого — если верно, что между нею и Княжко действительно имелась связь такого рода.
Наконец Клара произнесла несколько вкрадчиво:
— Девочки, вы сказали, что пишете в стиле Пруста. Не приходило ли вам в голову, что сам Пруст… его душа нашептывает вам эти описания?
— При чем тут душа? — удивились мы. — Это стилизация. Мы надеемся, качественная стилизация.
— Но зачем она, даже если она хороша? — спросила Клара. — Каковы ваши намерения? Ваши цели?
— Наши первоначальные намерения стали бы ясны, если бы роман был бы закончен. Но намерения наши изменились — мы решили не заканчивать его.
Наш роман «Дедушка пробормотал» мы собирались закончить фразой, которую дедушка якобы произнес во сне. Мы все не могли придумать эту фразу — дедушка никогда не говорил во сне: он спал крепко и бесшумно. Наконец мы попросили его самого придумать эту фразу. Был солнечный, морозный денек: дед и Егоров только что вернулись с лыжами из леса. Оба румяные, в толстых свитерах, облепленных снежными чешуйками, они шумно вносили свое снаряжение на террасу. Выслушав нашу просьбу, дед кивнул, прошел в комнату, стуча ботинками, которые казались подкованными. Он подошел к буфету, достал бутылку виски, налил две рюмки — себе и Егорову. Опрокинув рюмку, он промолвил: «Не выводите меня из себя».
— Мы и не выводим, — сказали мы.
— Не выводите меня из себя, — повторил дед, прищурившись. — Это и есть фраза. Считайте, что я пробормотал эту фразу сквозь сон.
И он одарил нас одной из своих усмешек. Наш дед был великим искусником по части усмешек: он умел усмехаться ноздрями, мочками ушей, затылком.
И потому, в соответствии с волей дедушки, наш роман должен был заканчиваться его словами «Не выводите меня из себя». Но об этом мы не собирались извещать Северную. К тому же имело ли все это хотя бы отдаленное отношение к «целям»? Скорее, то было одно из бесчисленных проявлений Бесцельности.
Северная сказала, что — в качестве завершения чтения — она собирается прочесть одну вещь своего покойного мужа. Она достала рукопись, надела очки и стала читать. Это оказалась драма в стихах под названием «Филипп Второй». Нам запомнились отдельные четверостишия.
Меж можжевеловых террас
Шел, опираясь на шута.
Как тушь сквозь воду пролилась
Двух одеяний чернота.
Или:
Эскуриал как белоснежный мрак,
Как кость, из коей высосали мозг.
И где мой Бог? И где мой шут? И где мой враг?
Лишь свист плетей. И визги жертв. И треск костров.
Лишь треск свечей. И сладкий дым. И черный воск.
Я так хочу. Пусть будет так, раз это — ад.
Пусть этот мир сто тысяч раз напишет Босх,
Но автор — я. Я и Христос. Ведь Он мой брат.
Далее следовало долгое обращение к Христу, наполненное благодарностями за нисхождение во ад, за основание Рая в аду. Был неплохой образ адского Рая, имеющего вид слегка обугленной березовой рощи, затерянной среди траншей, где блаженные (чьи белые рясы покрыты копотью и исписаны грубыми словосочетаниями: «По Берлину!», или «Хуй в рот фашистам», или «За наш Мадрид!») спят на лужайках или делают надрезы на деревьях и медленно пьют березовый сок.
Поэма понравилась. Нас трогают литературные произведения. Ведь они создаются, чтобы принести другим удовольствие. Было так мирно под оранжевым шарообразным абажуром, что отражался в очках вдовы. Нечто поскрипывало в деревянных недрах дома. Покой. Глубокий покой. Или все еще действовал принятый накануне тазепам.
— Когда Константин Константинович написал эту вещь? — спросил Коля Вольф.
В ответ скрипнуло кресло, черная ветка ударилась о стекло окна, и вдова произнесла обыденно:
— Несколько дней тому назад.
Северная рассказала, что замысел поэмы «Филипп Второй» зародился у ее мужа давно, в конце тридцатых, когда Северный воевал в Испании на стороне республиканцев. Потом он все не мог осуществить свое намерение, занятый другими литературными и житейскими делами. В конце семидесятых годов Константин Константинович заинтересовался спиритизмом. За этим овальным столом с тех пор нередко вызывали духов. Перед смертью Константин Константинович попросил жену поддерживать с ним связь с помощью спиритизма. Умерев и освободившись от земных забот, он принялся диктовать своей вдове литературные произведения, реализации своих давних неосуществленных планов.
— Вчера я разговаривала с Костей и сказала ему, что внучки Игоря будут сегодня у меня. Он просил, чтобы мы связались с ним. Константин Константиныч с Игорем Андреичем ведь были большие друзья. Если вы не возражаете… — С этими словами Северная плавными, скромными и в то же время отточенными движениями сняла со стола сахарницу, чашки и вазочку с печеньем, затем сдернула скатерть, и обнажилось спиритическое «поле»: большой лист ватмана, на котором карандашом был очерчен большой круг, оснащенный буквами русского алфавита.
— Отсутствует внутренний кружок, для блюдца, — сказали мы, и одна из нас коснулась кончиком пальца центра листа, где стояла простая, еле видимая точка.
— Блюдце нам не понадобится, — улыбнулась Северная. — Блюдце, конечно, хорошая вещица. Вечная вещица. Но есть кое-что более натуральное и… как бы это выразиться? Нечто более замкнутое. Мы обычно используем яйцо. Этот способ изобрел Константин Константиныч, опираясь на древние гадательные практики.
Она повернулась к одной из нас:
— Ты не могла бы пойти на кухню и принести яйцо из холодильника?
По коридорчику, устланному плетеными пестрыми ковриками, я прошла на дачную кухню. В холодильнике нашлось только одно яйцо — небольшое, белое, с синей печатью «Диета» на белом боку. Остальные яйца — уже сваренные вкрутую, раскрашенные в разные цвета, некоторые, помеченные буквами X. В., — лежали горкой в корзинке посреди кухонного столика, готовые для завтрашней Пасхи.
Рядом возвышался кулич в пакете и пасхальный творог, бережно затянутый пергаментной бумагой.
Сжимая холодное яйцо в ладони, я вернулась в гостиную.
Княжко взял яйцо и стал с глубокомысленным видом рассматривать его, держа четырьмя пальцами.
— Яйцо, — вымолвил Княжко, состроив гримасу «философа». — Это яйцо имеет к вам, девочки, непосредственное отношение. Ведь вы — однояйцевые. Одно яйцо. Одно оно. Могло бы быть два «оно», если бы не буква «д». Уберем букву «д» и получится «оно оно». Но букву «д» так просто не уберешь. «Д» твердо стоит на страже одиночества «оно». Оно одно.
— «Д» — это дверь, — неожиданно сказал Коля Вольф.
— А еще «д» — это «дурочка», «деревня» и «дрова». Вообще «дерево», — прибавила Северная.
Северная взяла яйцо и черной тушью нарисовала на его скорлупе стрелку. Затем она положила яйцо в центр круга — там, где стояла точка.
— А вы, девочки, не желали бы побеседовать с вашим дедушкой? — вдруг спросила вдова, взглянув нам в лица своими молодыми вишневыми глазками.
Мы посмотрели друг на друга. Вопрос застал нас врасплох, и решение следовало принимать мгновенно. Мгновенно, раз и навсегда. И в эту минуту мы обе подумали об одном. «Не выводите меня из себя», — сказал нам дедушка. Не пробормотал сквозь сон, а произнес отчетливо, в ясном сознании, в ясный морозный денек, весело поднимая рюмку с янтарным виски, в котором сверкало солнце. Эта фраза должна была завершать наш роман, посвященный дедушке. Это было своего рода завещание, напутствие. В доме Северной, глядя на яйцо с черной стрелкой и с синей печатью на боку, мы наконец поняли, что дедушка имел в виду. Мы должны были содержать дедушку в себе, в своих сердцах и в пульсирующем пространстве между нами, но никогда — с тех пор, как он умер, и пока живы мы, — мы не посмеем вывести его вовне, за наши пределы. Если бы мы согласились на предложение Северной, если бы позволили сообщениям, исходящим от дедушки, прийти к нам извне, со стороны яйца, со стороны веснушчатых рук Северной с оранжевыми ноготками, со стороны Княжко и его шерстяных кофт, со стороны Вольфа, со стороны робости, жадности, ужаса и надежды, со стороны Минска, Киева, Пинска, Львова, Мукачево, Чопа, со стороны Мурманска, Архангельска, Петзамо, Петропавловска-Камчатского, со стороны Свердловска, Игры, Бодайбо, со стороны Минеральных Вод, Нальчика, Нахичевани, Адлера, со стороны Душанбе, Иркутска, Орла, Владивостока, Находки — если мы бы позволили это, мы предали бы з