Весна Средневековья — страница 26 из 47

Впрочем, утраченная флегматичность быстро вернулась к нашим обозревателям из числа спокойных — отметим это не одной справедливости ради, а больше ради того, чтобы представить нынешнее положение Максима Соколова: сегодня не только ему «нравятся обои», и сегодня он вроде бы не должен выделяться, как в 1990 году. Однако выделяется.


И не тем лишь, что пишет чаще, лучше и значительно умнее других, хотя сама способность выдавать по два — три текста в неделю — или очень хороших, или просто совершенно блистательных, — сама механистичность, компьютерность этого вдохновения, поставленного на поток, — не может не изумлять. Но куда больше изумляет другое. Политическому обозревателю Максиму Соколову удается то, чего не могут добиться наши литературные, кино— и арт — критики, называющие себя «новыми» и всерьез озабоченные писанием как бы на чужих черновиках, мол, своей «бумаги не хватило». Свободное использование цитат, отсылок, скрытых или пародийных реминисценций в политических обзорах Максима Соколова и особенно в колонке «Что было на неделе», всегда анонимной, но почти всегда написанной очевидно им, оказывается здесь куда уместнее, чем в культурологических статьях «новых». При этом набор используемых цитат — А. К. Толстой, опера Глинки, латинские, французские, немецкие афоризмы, Пушкин, расхожие места из Шекспира — все один к одному из старорежимной интеллигентской детской. А. К. Толстой, совсем не случайно чаще других поминаемый, тут фигура во всех отношениях ключевая, так что и Глинка, и Пушкин, и даже Шекспир звучат совершенно на манер А. К.

Для понимающего читателя А. К. сегодня фигура почти назывная и нарицательная. За мифологемой А. К. стоит здравый смысл, он же хороший вкус, если угодно, заговор интеллигентской детской против безумного и безвкусного настоящего. Заговор тем более убежденный, что в России, где гражданское общество традиционно отсутствовало, здравый смысл всегда искал опору в хорошем вкусе и, соединяясь с ним, сказывался преимущественно в стихах, а не в политических программах. Шуточная «История государства Российского» А. К. совсем не такая шуточная и к тому же не очень история. Это дневник современника, стилизованный под летопись, вылазка, набег, атака здравого смысла на отечественную традицию.


Беря черновик А. К., Максим Соколов, в сущности, делает то же самое — ив виде колонки, и в виде обзора: дневник, стилизованный под летопись. И, как у А. К., здесь нет ни выверенной идеологии, ни тем более политической программы. В отличие от других парламентских обозревателей, Соколов, кажется, менее всего озабочен тем, чтобы влиять на парламент и общественное умонастроение, решать какие бы то ни было политические задачи и делать верные прогнозы. Его прогнозы, как правило, и не сбываются, к вящему злорадству завистливых коллег. Праздному, я бы сказал, злорадству, потому что они и не рассчитаны на то, чтобы сбыться, — их «спереди и сзади, читая во все дни, исправи правды ради, писанья ж не кляни».

Как у того же А. К., это атака здравого смысла на современную политику, и не вина Максима Соколова, что она никакой атаки не выдерживает, сплошь и рядом оказываясь еще глупее и непредсказуемее. Смысл соколовских прогнозов не в том, чтобы угадать, а в том, чтобы совершить атаку. Это не одна из политических позиций сегодняшнего дня, а стилистическая оппозиция времени как таковому — то, что в конечном счете определяет весь облик «Ъ».

Безукоризненный автоматизм письма Максима Соколова сродни дневниково — эпистолярному старорежимному автоматизму. То, что некогда было общим местом, сегодня выглядит товаром подчеркнуто штучным. «Коммерсантъ» снимает эту штучность и нивелирует ее, распространив невозмутимую манеру Соколова на всю газету в целом.

Это, собственно, самая грандиозная идея «Ъ». Возникает иллюзия, что все в «Коммерсанте» максимы соколовы.

Возникает иллюзия, что только тема — лизинги — клиринги — не позволяет им быть столь же литературными, столь же мило старорежимно образованными. Возникает иллюзия не просто общего тона, а чего — то бесконечно большего — другой жизни, которую двести лет поливали и стригли, жизни, где есть настоящие биржи и банки, солидные презентации и всамделишные ликвидации, где, углубившись в кресло, хочется углубиться в газету и отыскать привычное известие в привычном месте, где вообще есть место привычке и время ей потакать.


Все это десятикратно усиливается благодаря оформлению, на редкость удавшемуся. Речь не о новом макете, возникшем в октябре 1991 года, со множеством разнообразных шрифтов, но разочаровывающе бессмысленном, чуть лучше «советской газеты» и вполне сопоставимом с ней. Речь о старом чудесном макете, из трех шрифтов составленном, появившемся сразу во всей красе, как Паллада из головы Зевса. Со временем он незаметно менялся, неуклонно в сторону упрощения, но всякий раз сохраняя свой уникальный вид. Уникальность эта не сводилась к дурацкой игре в модерн, которой заняты многие издания, от «Курантов» до «Московских ведомостей», старательно и тупо эксплуатирующие модерновые шрифты, полагая, что это и есть стилизация. В таком случае стилизацией занимается и газета «Правда» со своим модерновым заголовком. Уникальность прежнего коммерсантского макета заключалась в том, что, не прибегая к прямым заимствованиям, он создавал ощущение сегодняшнего модерна, некоего ирреального, существующего только на страницах газеты стиля, которого, разумеется, нет и не может быть. Стиль этот прямо соотносился с модерном историческим, как его единственный правопреемник, наглядно заявляя преемственность самого «Ъ» по отношению к полумифическому «Коммерсанту», издаваемому с 1909 года.

О важности для «новых богатых» не игры в модерн, а именно и буквально современного модерна проницательно писал в нашем журнале художник Никола Самонов: «Последний стиль ушедшей России, он будоражит чувства проснувшейся буржуазии, воспрянувшей не то чтоб из хрустального гроба, королевичем не целованной, тщетно и страстно желающей «спокойствия и света“, — чтобы плотный короткоостый бобер надежно согревал горло, снег неслышно летел из — под полозьев неслышно бегущих санок, пар стоял бы в трактире, встречающим свежезаваренным чаем, и там, на втором этаже, в «чистом“ отделении, — тихий разноязыкий говор, тихий серебряный звон ложки о стакан, крахмальное ребро скатерти, стылое озеро витрины, все в жарких искрах ликерных бутылок, и выше — белый рельеф бордюра: упругие стебли, цветы и пониклые листья».


Надо полагать, «Коммерсантъ» и создавался для проснувшейся буржуазии, тщетно и страстно желающей «спокойствия и света». Отныне она могла этого желать столь же страстно, но уже совсем не тщетно. «Спокойствием и светом» были залиты все страницы «Коммерсанта», газеты, исполненной самого бодрящего оптимизма. От материала к материалу здесь разворачивалась «другая жизнь», пленительная и вожделенная. Исходя из этого, не имеет никакого значения распространенный упрек «Коммерсанту», что он, мол, много врет. Неважно, если и так — важно, что врет уверенно и красиво. Неважно, сколько неточностей сказано про лизинги — клиринги, важно, что все читается, как стихи, как захватывающая и сладкая культурная мистификация.

Но «это были пузыри земли». «Коммерсантъ» — газета, имеющая конкретного читателя с конкретными запросами. И чтобы их удовлетворять, точные сведения о лизингах — клирингах нужнее, чем соколовский здравый смысл, в сущности, глубоко элитарный. Это противоречие обнаружилось в новом макете, в котором возникла путаница шриф-

тов и рубрик, а с «другой жизнью» стало худо. Пруст как — то заметил, что светский человек судит о салоне не по тому, кто там бывает, а по тому, кто там не бывает. «Коммерсантъ» был единственной у нас газетой, которая жестко следовала этому закону. В отличие от других изданий, стремящихся к ложно понятой универсальности, «Ъ» железной рукой отсекал все, что шло не по его ведомству. Заполнив сейчас свои страницы классическим советским набором — греча, шпроты, карамель, «Коммерсантъ» испортил так чисто спетую песню. Резон очевиден: королевич уже поцеловал проснувшуюся буржуазию, и пора исходить из ее простых нужд и интересов — наборы нужны всем. По — моему, «Ъ» ошибся в главном: поцелуй еще не состоялся.


Простым земным следствием культурной мистификации, которой «Коммерсантъ» занимался два года, было то, что она навязывалась реальности. Подобно старым мастерам, благоразумно льстившим своей модели, «Ъ», рисуя идеал, вынуждал ему соответствовать. Это зеркало можно, конечно, назвать кривым, но точнее — выпрямляющим. Поспешив признать не до конца состоявшийся факт, «Коммерсантъ» оставил свою модель уже с руками и ногами, но без носа и твердого плана, как его заполучить. И «другая жизнь», которая со временем могла стать здешней, кисло улыбнувшись на прощание, похоже, пока ушла за горизонт.

1991


Жан Кокто. «Бокал вина»

Душа Эдички при переходе в сумерки

1991

Когда в самом конце семидесятых годов в Союзе появился роман Лимонова «Это я — Эдичка», среди читающей «тамиздат» московско — ленинградской интеллигенции разразился скандал. Автор мог торжествовать: это несомненно входило в его планы. Во все времена и во всех сообществах скандал возникает по одной причине: из — за нарушения господствующей типовой морали или нормативной эстетики (что, в общем, одно и то же). Типовая мораль той относительно продвинутой и очень узкой части интеллигенции, которая имела доступ к «Эдичке», была оскорблена по крайней мере трижды.

Прежде всего, в романе была оскорблена «американская мечта», волей — неволей владевшая умами людей времени развитого социализма. Миф о том, что только у нас нам плохо, а там, за морем, замечательно, что только у нас все чахнут, а там расцветают розами, миф этот при всей своей восхитительной наивности был довольно стойким, в первую очередь потому, что стойкой была система. Ни о каких переменах (разве что к худшему) тогда, разумеется, никто из читателей Лимонова не помышлял. Все были свято убеждены, что советская власть срослась с нами навеки, как трусы с телом амазонки. На этом свете «американская мечта» была последним прибежищем, иллюзией драгоценной и бережно хранимой. Лимонов разрушал ее демонстративно и беспощадно. Удар оказался настолько болезненным, что об этом предпочитали впрямую не говорить. Охотнее обсуждалось другое — то, что