В «Неоконченной пьесе для механического пианино», очень вольной, но все — таки экранизации Чехова, каждый из героев был знаком чего — то, для русской традиции существенного и даже магистрального. В новой картине таких знаков нет, хотя критики наверняка примутся их выискивать. И то сказать, Ибрагимбеков оставляет для рецензионного сочинительства больший простор, нежели Чехов. «Утомленные солнцем» можно изложить всего в одной фразе: Никита Михалков распался на две платоновские половинки, и одна пришла арестовывать другую. С виду брутальный, а душой женственный большевик, жесткий, но истеричный дворянин — энкавэдэшник, оба — сентиментальны и мечтательны, оба время от времени впадают в буффонаду. Один характер на двоих, знак непонятно чего. Михалков играет в фильме комдива, а был бы пятнадцатью годами моложе — наверняка сыграл бы Митю.
Эта взаимозаменяемость путает любое внятное высказывание, не то что эпохальное. На все тридцатые годы, на весь «Вишневый сад», на всю Россию нашелся один герой, и тот слеплен Михалковым с Никиты Михалкова. «Глупые» русские вопросы, неизбежные в данном случае, остаются без ответа. Где палач, где жертва? Кто виноват — комдив, всю жизнь положивший на уничтожение того миропорядка, на котором покоилась дворянская дача, или ее обитатели со своими вялыми человеческими компромиссами, или, наконец, Митя с компромиссами вполне нечеловеческими? Любой ответ возможен, невозможны — все вместе, как получается в фильме Михалкова, который взялся за образцово глобальную тему, дабы сказать, что его лирический герой неотразим во всех видах и ипостасях.
Все остальное в фильме хорошо, даже отлично. Отлично играет Михалков, отлично играет Меньшиков. Отлично подобраны все без исключения типажи, отлично разыграно действие. Отличны мизансцены, особенно самые сложные, многофигурные. С настоящим полифоническим мастер — ством режиссер ведет партии дюжины персонажей, ни разу не сбиваясь. Такого умения в современном российском кинематографе нет ни у кого. Михалков знает это и беспрестанно демонстрирует все, на что способен, и каждый раз как бы спрашивает: «Я ль на свете всех милее, всех румяней и белее?» Ты.
Октябрь 1994
Милость к падшим и суд Линча
Ноябрь 1995
«Человек — слон» — быть может, самая тонкая и мастерски сделанная картина, действие которой разворачивается в викторианской Англии — казалось бы, весьма далека от злобы дня. Однако она стала воплощением «политической корректности» — правил поведения, сейчас повсеместно принятых в Америке.
Несмотря на то, что политическая корректность распространена в Европе меньше, чем в Америке, и совсем уж не встречается в России, отечественные mass — media последнее время почему — то вступили с ней в решительный бой. Причем самой воинственной оказалась эстетствующая общественность — многочисленные фанаты «Твин Пикс», пишущие в газетах, — хотя именно для них суд Линча должен быть особенно значим.
Все российские борцы с политкорректностью описывают ее с помощью одной и той же, видимо, очень смешной шутки: «Политическая корректность — это две лесбиянки, одна черная, другая без ноги, которые, опекая глухонемого ребенка и дюжину кошек, днем ходят в вегетарианскую столовую, а вечерами читают поэзию женщин Востока». Сострив таким образом, матерые остроумцы тут же делаются величавыми и патетически восклицают, что культ меньшинств, воцарившийся на Западе, привел к унижению большинства, что попрано само понятие нормы, что изгоем сделался здоровый белый гетеросексуальный мужчина с университетским дипломом и что все это — фашизм.
Те, кто поумнее, признают в политической корректности, так сказать, содержание, но сетуют на форму: все, конечно, правильно, говорят они, но уж очень лицемерно и к тому же громко, навязчиво, истерично, в общем — безвкусно. Наконец, редкие и самые умные замечают, что политическая корректность игнорирует промысел Божий, подменяя откровение механическими правилами добра, заведомо безблагодатными. Фильм Дэвида Линча «Человек — слон» сегодня интересен хотя бы тем, что отвечает сразу и первым, и вторым, и третьим.
Абсолютное меньшинство — человек со слоноподобной головой на болезненно — хрупком туловище — в начале картины обитает на одном из диккенсовских рынков викторианской Англии. В балаган, где за небольшую мзду его показывают желающим, приходит молодой ученый — тот самый здоровый белый гетеросексуальный мужчина с университетским дипломом. Заинтересовавшись невиданным феноменом и веря в безграничные возможности науки, он забирает человека — слона в свою клинику. Там нового пациента окружают заботой: его отмывают, одевают, учат говорить — сначала просто по — английски, потом как джентльмена — и, наконец, вводят в общество. Сюжет начинает сбиваться на «Пигмалиона» Шоу.
Возникает типично линчевская пародия, одновременно язвительная и сентиментальная: человек — слон — не гадкий утенок, родившийся прекрасной лебедью, и даже не Элиза Дулиттл, которую лебедью сделали с помощью последних достижений науки. Ни прогресс, ни светлая вера в добро и справедливость, ни весь диккенсовско — дарвиновский позитивизм не в силах преобразить героя: он как был, так и остается абсолютным меньшинством.
Но, подобно Элизе Дулиттл, человек — слон имеет светский успех. Сама королева Виктория присылает справиться о его здоровье. И он не подводит свою королеву. Он делает то, чего от него ждут: вежливо улыбается, приятно изгибается, нежно душится. Он дружит с примадонной и сам становится вполне театральным. Он соответствует своим новым зрителям, как соответствовал старым, в балагане. В каком — то смысле он в том же балагане, да и публика почти та же: светская толпа, в сущности, мало отличается от ярмарочной. Если бы Дэвид Линч ограничился этим нехитрым софизмом, не о чем было бы и говорить.
Но плавно — тягучая, горько — сладкая ирония Линча неожиданно дает сбой. Хозяин балагана, не светского, а рыночного, пробирается в клинику, чтобы выкрасть человека — слона — товар, приносивший доход. Сюжет идет вспять, тема жизни как каторги раскручивается по второму кругу. Героя опять оскорбляют, истязают, сажают в клетку. Поначалу это выглядит бессмысленным повтором, и лишь в финале проясняется, зачем было нужно очередное унижение перед очередным взлетом: счастливым возвращением в клинику, последним оглушительным триумфом в театральной ложе и тихой смертью в собственной постели.
Дэвид Линч не столько ищет сходства между театрально — светским и ярмарочно — театральным, сколько настаивает на их различии, противопоставляя любопытству искреннему, агрессивному — скрытое, щадящее. Его фильм сделан во славу лицемерия как основы цивилизации. То, что всегда ставилось в вину свету, Линч справедливо объявляет его главным достоинством. Как и завсегдатаи ярмарки, люди высокого театра эгоистичны и, конечно же, равнодушны к страданиям человека — слона. Но они никогда не показывают этого. Подчеркнуто не замечая его уродства, в прямом и переносном смысле убрав все зеркала, светские люди заботятся не о человеке — слоне, а о себе. Они гуманны вынужденно. Они — то понимают, что здоровый белый гетеросексуальный мужчина с университетским дипломом, может быть, и абсолютное большинство, но вообще — то — абсолютная фикция: всегда найдется кто — то еще здоровее, еще белее, еще гетеросексуальнее, с более знатным университетским дипломом, для которого вы непременно окажетесь человеком — слоном.
Светские люди недаром так не любят вида страдания. И недаром боятся чужих мук пуще собственных. Они хорошо знают, что их комфорт прямо зависит от комфорта окружающих. В непонимании этого основного закона — коренное новаторство старого советского и нынешнего новорусского света, искренне убежденного в том, что собеседника надо элегантно сажать в лужу. Светский человек более всего боится застать ближнего в таком несчастном положении. Он с черными хочет выглядеть черным, среди инвалидов — безруким, а с папуасами есть руками. И это не высокая нравственность, не человеколюбие, не система взглядов и даже не воспитание, а инстинктивный способ выжить. Американская политическая корректность есть всего лишь попытка приспособить старый светский рецепт к широким демократическим нуждам, переведя его на язык общедоступной морали — то есть упростив насколько возможно. Тщательно регламентированная, занудно прописанная забота о меньшинствах гарантирует от неловкости всякого. Это только правила поведения, как и положено, насквозь фальшивые и лицемерные. Но других не бывает. Общество по определению — лицемерно, и правила его по определению — фальшивы. «Хорошее общество» на протяжении веков справедливо бичевалось всеми как душное и бездушное. Но оно и впрямь было хорошим — плохим, конечно, но лучшим из всех возможных. Приверженцы американской политической корректности гораздо хуже — хотя бы потому, что многочисленнее. Их мораль еще более душная и бездушная. Но смеяться над ней есть занятие странное. Это всеравно, как язвить по поводу господина, который за столом почему — то держит нож в правой руке, а вилку в левой, что, согласитесь, противоестественно — унижена природа здорового белого гетеросексуального мужчины, попрано само понятие нормы.
Однако эстетствующая общественность с этим, надо полагать, смиряется, что и в других случаях было бы уместно сделать. Ведь требуется совсем немногое: можно все что угодно думать про черных, на то есть ваша добрая воля, но называть их негативами, шоколадками или угольками не надо. Шутить по этому поводу не надо, неловкая получится шутка. Вот и вся политическая корректность, нехитрая, в сущности. Вам говорят: дамы, не сморкайтесь в занавески.
И возмущаться в ответ — либеральный террор! фашизм! — было бы, наверное, не вполне адекватно.
Человек — слон у Линча не может спать лежа, как «все», и впервые вытягивается на постели, когда твердо решает умереть.