Весна Средневековья — страница 39 из 47

Корреджо, которого в XVI–XVIII веках ставили вровень или выше Рафаэля, безнадежно сдал свои позиции как раз к началу XX, когда утвердился среди буржуазии. В ту пору Александр Бенуа, едва скрывая презрение, называл его «великим мастером в искусстве нравиться зрителям». Но за прошедшие годы сладостный итальянец явно утратил это свое мастерство и снова стал мил немногим ценителям прекрасного, которые еще недавно боготворили Боттичелли или Босха с Брейгелем, или импрессионистов, о чем нынче не вспоминают без мучительного стыда. Под неистовым напором коммуникативности башня из слоновой кости, незыблемая столько столетий подряд, если не рухнула, то навсегда накренилась. Закрытая по определению, она вдруг стала беззащитно прозрачной. «Хороший вкус» по — прежнему остается «хорошим», но теперь он рабски зависим от «среднего». Это — обратное общее место, как бы глубоко и тонко оно ни было прочувствовано. Пройдет двадцать лет, и все поменяется заново. Ничто не в силах устоять перед адаптацией «средним», и самое элитарное в первую очередь. Даже Пруст со своим Вермером Делфтским профанируется со свистом: гигантские очереди на прошлогодние выставки в Вашингтоне и Гааге, конечно, оскорбительны, но что с этим поделаешь. Все превращается в масскульт или ничто в него не превращается — с обеими этими максимами можсно согласиться с одинаковым удовольствием. Коли так, то и «хороший вкус», и «средний», и «низкий» есть категории не вполне отчетливые и, главное, вполне неважные.


Чтобы традиция цвела и пела, нужно лишь одно: определить явление. Что такое Барон де Мейер? Для русского человека он сродни раннему Михаилу Кузмину — дух мелочей прелестных и воздушных. Вкусный это дух, безвкусный? — бог весть. В любом случае он конкретен: «Где слог найду, чтоб описать прогулку, шабли во льду, поджаренную булку и вишен спелых сладостный агат…» Можно сказать, что это упоительно, или малость пошловато, а можно — что заведение стоит у моря. Ольга Свиблова придерживается последней методологии. Есть ресторан «Театро» с залом «Лобстер», где шабли во льду и для желающих наверняка поджарят булку. Там, окруженные сиянием, томятся по стенам герои Барона де Мейера. Моря не будет. Но вишен спелых сладостный агат поднесут со временем.

Март 1998

Рафаэль Санти. «Парнас»

Автобус в Дельфы

Апрель 1998

На беглый взгляд, который, однако, пронзителен и свеж, как все поверхностное и первое, в Греции есть либо вечность, либо кич — и ничего посредине. Определить, что — великая вечность, а что — убогий кич, куда сложнее, чем кажется. Просто — душный ответ — чистые остатки Парфенона на девственном румянце небосклона, конечно же, вечность, а лавки со слепками, понятное дело, кич, — уж слишком простодушен. Хотя бы потому, что на Акрополе, пуще, чем на Манежной площади, идет перманентный новострой, и кариатиды Эрехтейона заменены копиями, то есть в сущности теми же слепками, только на рубль дороже, и дарованная Афиной священная олива посажена, кажется, лет сто тому назад. Но это не имеет никакого значения: все в конце концов лишь знак. Такая концептуалистская мудрость будет той же глупостью, разве чуть более просвещенной. От знаков голова кругом не идет и слезы из глаз не льются. Но, оставив в покое неопределяемое главное, займемся тем, что попроще, — отсутствующей серединой.


Наглядное отсутствие взывает к описанию. Фикция легко познаваема. Греческая фикция — это туристы со своими средствами передвижения. Удобный автобус из Афин в Дельфы был абонирован выходцами из Массачусетса: меня подсадили, определив в соседки по трипу двухметровую фермершу с лицом приплюснутым и красным, как у водителя — дальнобойщика. Пожилая уже много лет, но по — прежнему бодрая, она для поездки к Аполлону надела кофту цвета детской неожиданности и чисто выбрила морщинистый затылок. Три часа туда и три часа обратно она не иссякала: все взывало к ее удивлению, и все было nice. И я поначалу тоже: «Вы очень милый. Это так неожиданно. Я очень люблю животных. У меня есть кошка. Она такая милая. А вы любите кошек?» Наша коротконогая гидша — голова — грудь через каскад в три подбородка, с карикатурно длинными клипсами, как колоннами по фасаду, — колыхалась, повторяя каждое простейшее слово по нескольку раз, словно не она, а ее слушатели были слабы в английском: «Мы посетим Дельфы с горой, гора Парнас (столько — то метров), гора Геликон (столько — то метров), потом сходим в музей, и будет ланч, ланч. После дивного ланча нас ожидает, ожидает нас остановка в деревне Арахова. Это сюрприз. Это вам от меня подарок. В Арахова три тысячелетия живут ткачихи. Они ткут специально для вас, именно вам греческие вещи. Их можно будет купить». «Nice», — воскликнула фермерша, громко одобряя сюрприз и подарок. «Аполлон победил Пифона и выбрал, выбрал Дельфы. Там он основал храм, храм», — умилялась гидша. «Nice», — одобрила услышанное фермерша. За окном подымались горы. «О, — сказала моя соседка. — У вас есть такие в России?» — «Да, в Крыму», — механически ответил я, не предполагая за ней геополитической ушлости. «Но ведь Крым на Украине», — удивилась старуха и посмотрела на меня с подозрением неожиданно осмысленными глазами. «Nice» мгновенно улетучилось. А она не такая темная, как привыкла казаться, подумал я.


Два подростка, внук фермерши и его товарищ, сидели через проход в одинаковых майках с Леонардо Ди Каприо, купленных, видимо, только что на туристических развалах меж бесконечных куросов и Адонисов: Ди Каприо — единственный голливудский бог, сегодня допущенный в сонм олимпийцев. Двое его фанов сейчас в автобусе хихикали, как я думал, над гидшей, над Арахнами из Арахова, ткущими тридцать веков свое тряпье, но, как выяснилось, над картинками: с виду обычными туристическими открытками, продающимися на тех же развалах. Это была краснофигурная греческая вазопись, но не простая, а золотая. Какой — то современный умелец взялся изображать все то же самое, но в момент соития и со вздыбленными фаллосами — в древней вазописи это тоже было, но сухо и абстрактно, еще, поди, возбудись, а здесь сочно и полнозвучно, порнография, стилизованная под традицию. Получился товар необычайно ходкий: туристы легко отдают деньги, чувствуя себя застрахованными спасительной двусмысленностью — так до конца и не ясно, чем именно они наслаждаются, — поучительный пример кича, смыкающегося с музеем. Фермерша, заставшая внука за неприличным занятием и поднявшая скандал, обманулась чистосердечно. Прослышав от кого — то, что античность не чуралась похабства, она обрушилась на Древнюю Грецию, и кто скажет, что была не права.

Время, отведенное на Дельфы, оказалось втрое меньше самого путешествия. Вверх на гору — Афинская сокровищница, Скала пифии, Храм, Театр, Стадион. Кажется, где — то есть камень Омфал, считавшийся центром мира, но надо вниз — Стадион, Театр, Храм, Скала пифии, и быстро в музей, и через все залы к «Возничему», и тогда останется час на ланч, центр мира обретается в ресторане.

А потом вожделенная Арахова, венец всего трипа, автобус подан прямо к магазину: голова — грудь, колыхаясь клипсами — колоннами, и здесь ведет свою экскурсию. Это миг ее торжества: кульминация совпадает с развязкой. Но и ассортимент тоже совпадает со всем на свете. Арахны из Арахова, оказывается, тридцать сотен лет подряд ткут то, что продается в Афинах, да ив других городах мира, с китайскими, таиландскими и индийскими ярлыками. На родине, впрочем, это стоит раза в полтора дороже: в араховские цены само собой входят комиссионные гидши.

На обратном пути моя спутница успокоилась. Поездка удалась, Дельфы ей понравились, «так красиво, так красиво», ланч вышел на славу, и она смирилась с античностью: в деревне Арахова купила коврик для кошки. Автобус вновь погрузился в дорожный мрак, по обочинам опять лежал грязный снег, в Дельфах его не было.

Вдруг просветлеют огнецветно

Их непорочные снега:

По ним проходит незаметно

Небесных ангелов нога,

— это точно про Дельфы сказано, где погода меняется наглядно и словно всегда светит солнце. Там, стоя над Театром (нужно скорее бежать на Стадион) среди американских старух, неизбывных итальянских школьников и невесть откуда взявшихся русских, можно понять «глубокое и голубое» и, прости господи, «космос», и что такое «эхо». Пушкин, никогда не выезжавший из России, знал (откуда?), что именно здесь возникла Рифма:

Помня первые свиданья,

Усладить его страданья

Мнемозина притекла.

И подруга Аполлона

В тихой роще Геликона

Плод восторгов родила.

Гидша, другая, не наша, то есть, наоборот, наша, привезшая в Дельфы русских туристов, тоже смутно что — то знала и продемонстрировала фокус. Это был трюк, заученный и трудный, потому что кругом щелкали фотоаппараты: «Кать, подвинься влево, вид не лезет». Но гидша отважно ступила на пустынный Театр и, обходя его — встаньте, дети, встаньте в круг, — стала хлопать в ладоши. Гул поднялся до небес, но утонул в криках. Гидша растерянно помолчала и вдруг запела:

То не ветер ветку клонит,

Не дубравушка шумит, —

То мое сердечко стонет,

  Как осенний лист дрожит.

У Висконти в «Смерти в Венеции» есть сцена, до отвращения на это похожая. Когда Ашенбах в последний раз идет на пляж, бесконечное Адажиетто из Пятой симфонии Малера, которое все про высокое, все про культуру, вдруг умолкает и сменяется «Колыбельной» Мусоргского («Спи, усни, крестьянский сын»), как бы простонародной, исполняемой а-капелла. Холерная Венеция опустела, пляж будто вымело, осталось одно море и одна русская семья, и на весь берег, как на весь мир, звучит отходная умирающей Европе. И так же в Дельфах, стоя на божественной древней сцене и тихим голосом перекрывая несмолкаемый шум, гидша — плагиаторша выводила свое, еще более простодушное и заунывное:

Извела меня кручина,