Весна Средневековья — страница 5 из 47

апреля 1997

Выступая в конце прошлой недели на открытии памятника Достоевскому, Лужков сообщил собравшимся, что великий писатель заслужил не только этот монумент, но и улицу собственного имени, и станцию метро, т. к. отразил «базисные мотивы жизни старой Москвы». То обстоятельство, что ни базисных, ни небазисных мотивов Москвы Достоевский не отразил вовсе и некоторым образом был связан совсем с другим городом, осталось незамеченным журналистами, видимо, не по невежеству, а от привычной деликатности к столичному мэру. И в данном случае это резонно. Когда московского градоначальника зовут открывать памятник, он должен сказать то, что полагается градоначальнику, а не памятнику — про базисные мотивы и станцию метро — иначе зачем его зовут?

декабря 1997

Самый модный сегодня монарх — экстравагантный Людвиг II Баварский — в каком — то смысле вообще не монарх: недаром он лишился престола, а Бавария при нем — независимости. Из государственных деятелей он перекочевал в разряд культурных, навсегда покорив сердца богемы, которая вот уже сто лет не устает подражать трагическому германскому безумцу. Последний по времени пример обнародовала на этой неделе галерея Наталии Рюриковой «Дом Нащокина», устроив выставку, посвященную Рудольфу Нурееву.

Экспозиция состоит из остатков обстановки нью — йоркской квартиры Нуреева, распроданной недавно на аукционе «Кристи». Остатки не впечатляют: одна картина маслом — анатомическая штудия, вряд ли справедливо приписываемая Буше, какие — то старательные рисунки сепией, тоже французские, неоклассические, бронзовая статуэтка в том же вкусе да два костюма XVIII века. Зато впечатляют, и даже очень, огромные, размером в хорошую обстановочную картину, фотографии нуреевской квартиры, плотной шпалерной развеской заполнившие стены одного из залов. Этот простейший экспозиционный ход воистину грандиозен. По одному только залу виден и сам Нуреев, и нынешние вкусы международной богемы, и катастрофа, разразившаяся на «Кристи». Телеведущий Владимир Молчанов, рассматривавший вместе со мной фотографии, все изумлялся, как же Нуреев мог посреди этого жить. Жить и вправду невозможно: это тотальная сцена, по законам которой организовано все, включая отхожие места. Одно единство композиции должно было помешать «Кристи» распродать все в розницу: почтенный аукционный дом оказался вандалом, разрушившим истинное произведение нуреевского искусства. Оно складывается из трех составляющих: павловско — александровской мебели из карельской березы, в основном французских неоклассических, времен Революции и чуть позже, картин — сплошь одни обнаженные мужские торсы, и бесконечных тряпок, тряпочек и тряпиц, очень пестреньких и на диво сбалансированных в общей цветовой гамме. Все вместе похоже на юрту, декорированную как дворец Людвига Баварского. Главной составляющей несомненно является живопись — сухая, вымученная, трескучая и торжественная, в самом передовом вкусе, какой только есть. Лет десять — пятнадцать назад мода на итальянскую живопись семнадцатого века ознаменовала принципиальный поворот от непосредственности откровения к рутине как культурному языку. Это была тоска по нормативности после крушения всякой нормы. Рутина стабильна и дает почву под ногами. Но французские неоклассики — это рутина даже внутри рутины. Если болонские академики — культурный язык, то они — одна грамматическая конструкция, выставленная наружу, обожествленные тире и точка с запятой. Новейшая ностальгическая нормативность травестируется Нуреевым двояко — через ковровотряпичную юрту, не то что бы родственную европейской грамматике, и через тщатель‑32 ную половую цензуру: болонские академики, равно как фран — цузские неоклассики, и впрямь прельщались обнаженными мужскими торсами, но ведь не ими одними. Нуреевская квартира, естественная в своей искусственности, неотразимо — прекрасная и упоительно — пошлая — незаурядный образчик приватизации Востоком — Запада и геями — мировой культуры.

Она рождает смутные и политически некорректные чувства.

На этой неделе Зураб Церетели отпраздновал свое избрание президентом Академии художеств. Празднование это происходило в день вернисажа в «Доме Нащокина», и наблюдатели могли заметить, как знатные гости, всегда бывающие на вернисажах у Рюриковой, впопыхах отдав должное покойному Нурееву — Людвигу, устремлялись на угощение к вечно живому Людвигу — Церетели. Нельзя сказать, чтобы Шохиным — Авенам уж совсем негде или не на что было пообедать, однако они дружно двинулись к плодовитому протеже Ю. М. Лужкова, что приблизительно то же самое, как если б в начале века Коковцов и Рябушинский решили б почествовать барскую барыню московского генерал — губернатора. Нет возможности предположить, что столь незаурядная забава продиктована запоздалыми восторгами перед художественными изделиями, повсеместно квалифицируемыми как несомненное и страшное уродство. Значит, одно из двух: либо через сердце З. К. Церетели ищется путь к московскому правительству, либо сам эксцентричный ваятель, во всех отношениях бескрайний и безудержный, неотразим для степенного чиновника и банкира, бодро попирающих нормативность, и в конце двадцатого столетия Людвиг II Баварский повсеместно торжествует — даже в таком карикатурно — заниженном обличии.

13 декабря 1997

Слово «салон» используется исключительно как бранное, хотя нет такой художественной институции, которая бы не жаждала повысить свой статус. Плох тот солдат, что не мечтает быть генералом, но почему — то хорош тот авангард, что не мечтает быть салоном. Салон ругают за рутину — раму, но за это же можно его похвалить. Рутина, собственно, и есть культурный язык, то, что по привычке ищет глаз и на что натренирован слух. Статусное всегда салонно, только поэтому оно общепринято и встречает повсеместный отклик. Парадокс не в том, что статусного показно стыдятся и втайне вожделеют — это было бы в порядке вещей, — парадокс в том, что статусное нынче пребывает на своей отдельной, недоступной и, главное, мало соблазнительной для оставшихся внизу вершине. И достичь ее невозможно, и достигать не хочется.

Развернутая на Крымском валу экспозиция Врубеля демонстрирует еще один вариант романтизма, тот, который принято называть откровением. Лучше всего на выставке майолика, текучая, как подтаявшее мороженое, вполне декоративная и, в общем, адекватная. Остальное заставляет с неловкостью вспомнить, какое количество выспренностей наговорено в связи с этим художником. То, что некогда считалось наитием гения и плодом сумасшедшего прозрения, нынче обнаружило свою размеренную декоративно — прикладную сущность, иногда провидчески, лет на пять — десять вперед, изъясняющую все самые общие места модерна. Непонятно, почему его пытались и по — прежнему пытаются от модерна отделить: очень вредное для судьбы художника занятие. Перефразируя Андрея Белого, впору сказать: если Врубель не модерн, то нет Врубеля, это только кажется, что он существует. Или даже хуже того: очищенный, освобожденный от модерна Врубель становится Ильей Глазуновым: тот же рождественский, праздничный демонизм и та же духовность, то же заламыванье рук и таращенье глаз — перманентный экстаз, как от высокой температуры.

Когда — то рядом с Серовым, мне кажется, лучшим русским художником после Рублева, не задумываясь, ставили Врубеля.

Да и сегодня Западу он, пожалуй, более интересен. В темной русской истории искусств для Европы есть дырка в несколько веков — между иконописью и Малевичем, — и щедрая, великодушная, она готова заполнить ее разве что Врубелем. Загадочная русская душа имеет право на свою рыночную духовность. Такую, в которой нет ни рутины, ни тени салона — одна сплошная сакральность. Хавайте на здоровье.

23 декабря 1997

Никита Михалков был избран на пост председателя Союза кинематографистов России оглушительным, почти лужковским большинством. «После всего того, что вы устроили на Пятом съезде, я не собираюсь участвовать в пробе актеров», — сказал Михалков. Перестроечный Пятый съезд, на который, как на Писание, ссылались кинематографисты вплоть до гайдаровских реформ, в мае 1986 года отвергнул номенклатурное кино Бондарчука, Озерова, Матвеева и проч. вместе с вставшим на их защиту Никитой Михалковым. Один из тогдашних триумфаторов — идеологически гибкий Сергей Соловьев — впоследствии сделался бессменным председателем Союза: несколько лет назад, на предыдущем съезде, он страстно обрушился на легендарный Пятый — как на источник всех бед вдруг обнищавших кинематографистов.

Тогда это его спасло, но теперь было явно недостаточно. Кинематографисты никогда не любили Никиту Михалкова, но не столько за Бондарчука — Озерова или за его роман с Руцким, вообще за изрядную гражданскую пошлость, сколько за очевидный талант и очевидный же международный успех.

Зависть к Михалкову отступила только перед завистью к Соловьеву и тем богатствам Али — Бабы, которые он якобы скопил, приватизировав союзное достояние и пустив по миру жен — детей делегатов. Воистину, зависть — плодотворнейшее чувство и единственный двигатель прогресса: одной ей Союз обязан тем, что Михалков стал председателем так неоправданно поздно. Он настоящий путник запоздалый, но дом, наконец, обретен, и двери широко распахнуты, — его не избирали, а призывали на царство. Просидев прения на галерке, Михалков, как примадонна, спустился по лестнице к своей восторженной публике.

Исполненный великолепного презрения, Михалков явился мстить Пятому съезду туда, где собрались многие его делегаты. Но прошло одиннадцать лет, и мудрено сломить врага, который давно ходит под себя. Величие сцены было несколько занижено тем обстоятельством, что в партере сидели одни старики и старухи.

23 января 1998

Заметки о русском Париже — жанр обреченный. О нем сложено столько умностей и глупостей, столько тонкостей и пустот, что свою принципиальную лепту мудрено внести даже по последней части. Но некоторые мелочи добавляются ежедневно. Париж в последнюю рождественскую распродажу. В обувном магазине несколько сл