под орхидеями сеньоры графини, они там сами знаете чем занимались, а еще хуже, что главный повар залез руками в банку с икрой и... ладно, не могу я вам такое рассказывать, скажу только одно: эти французы, они, барин, совсем ума решились».— «Каждый развлекается по-своему»,—сказал я. «Но прилично, барин, прилично». Дальше он сообщил, что около четырех утра прошел сильный ливень, как оно и полагается в мае, когда манго поспевает, подпортил немного праздник. Да и сейчас вроде накрапывает. «Вот высуньте, барин, руку за окно, сами почувствуете». Я спустился в гостиную. Там ожидал агент, вежливый, сдержанный — бедняга привык, видимо, действовать плетью да ногами, когда приходилось иметь дело с приехавшими из провинции студентами, что ютятся в бедных пансионах; теперь же он старался изо всех сил быть услужливым, улыбался, следуя специальным инструкциям о том, как обращаться со мной. Я отправился в кухню. Там громоздились горы немытых тарелок, пол был уставлен подносами и пустыми бутылками, мойки завалены бокалами. Среди всего этого Атилио (на нем уже не было костюма Папаши Фредэ) старательно готовил для меня завтрак—кашу и «хананегсс» *, так он называл, на свой лад, яичницу с ветчиной. «Оставь это. Дай мне немного кофе и рюмку коньяку». Я вышел черным ходом. Хотелось проститься с бронзовыми сторожевыми псами, с Венерой Каллипигой1 2 в зеленом театре, с садом, с бассейном, с полевой туберозой, которая каким-то образом тайно пробралась на роскошный газон; со всем этим связано столько детских воспоминаний! Но я увидел лишь горы мусора, словно на площади, где еще вчера была ярмарка, за ночь разобрали балаганы, нет больше ни карусели, ни цирка, ни тира. В нарождающемся свете облачного дня все дышит разрушением, гибелью... грязь, обломки; над головой — бледное небо в зыбких переливах зари, а здесь на траве — мокрые куски картона, обрывки серпантина, какие-то полинявшие тряпки и, словно пена, белеет известь на поверхности луж. Все источает грусть, будто дансинг на рассвете: холодный дым от вчерашних сигарет еще стоит в воздухе, пепельницы полны, на стойке бара — недопитые бокалы, а в туалете уборщица напрасно ведро за ведром льет воду в унитазы, забитые окурками. Жалкое зрелище: капает вода с листьев пальм, цветы съежились, поникли 1 Искаженное ham and eggs (англ.) — яичница с ветчиной. 2 Венера Каллипига—римская мраморная копия с греческого оригинала (III и II вв. до н. э.). Находится в Национальном музее Неаполя. 59
фрамбойаны и картонный «Лапэн Ажиль» уже не коричневый, а бледно-желтый, с провалившимся от дождя навесом; и «Кабаре дю Нэан» — размокшее, черное, и черные густые ручьи текут от него по газону к кустам роз; «Ша Нуар» упал от порыва ветра, на досках чьи-то следы, от «Мулен Руж», от «Сьель э л’Анфер» — одни обломки, обрывки ткани, лохмотья, качаются какие-то подпорки, торчит проволока, листы железа: все шаткое, непрочное, жалкое и унылое, среди кустов в красных, желтых, синих и грязно-серых подтеках. Залитые краской газоны кажутся мертвыми. В зеленоватой воде бассейна плавают обрывки бумаги, салфетки, развернутая газета, пробки, кусок марли в пятнах крови и большая оплетенная бутыль из-под «Дом Периньон» — она стоит в воде вертикально, торчит горлышко, бутыль никак не хочет тонуть. Вокруг бесформенные остатки украшений, гирлянд, увядшие гвоздики, лоскутья, мишура... Распад, разрушение. Не те руины, что приводят на ум древние культуры, ушедшие религии, гибель богов; нет, просто развалины ярмарочных балаганов, мусор, развеянный ветром; маскарад окончен, забыто ночное веселье, и на арене, усыпанной опилками, нет больше ни акробатов, ни жонглеров. А вдобавок — запах клея, мокрого тряпья, гнилых веревок, они качаются кое-где, подрагивают над землей в красных пятнах, в лужах пролитого вина—господа, видимо, не в силах оказались все выпить. Будто разрушенный театр с порванным занавесом и полинявшими декорациями, все выглядело мрачно, зловеще и, казалось, предвещало недоброе. В 7 часов, в сопровождении агента (он в конце концов сказал: «Вы только никому не говорите — я детектив, но на этот раз — всего лишь ваш приятель, пришел проводить...»),я покинул солидный, богатый дом на Калье Майор — иначе Семнадцатой улице,— где среди игр, веселья, смеха и возни в бассейне проводил беззаботно юность в обществе девушек на выданье, готовых на многое: они ведь хорошо знали, что брак со мной бедностью не грозит. 4 Не знаю почему, вдруг я вспомнила, что я женщина, подумала, что человек, с которым я разговариваю, наверное, сочтет меня уродиной; пытаюсь хоть как-то пригладить ладонями волосы, ничего не получается, ведь я с самого Парижа не причесывалась. Достаю из сумки помаду, но как решиться 60
открыть золотую трубочку — придется рот разевать перед зеркальцем— совсем уж уродство. (Конечно, моя работа, моя профессия, призвание — двигаться.по полу сцены, прислушиваясь внимательно к метроному, ловить монотонный ритм расстроенного фортепиано, под звуки которого идет репетиция, слушать голос репетитора: «Раз, и два, и три, раз, и-и-и два, и-и-и-и три, и-и-и-и-и четыре...» Но все же я интеллектуалка—не пристало мне думать о помаде, румянах и прочей ерунде, интересной легкомысленным буржуазным женщинам, играющим в бридж, маджонг и канасту.) Который час? Я беспокоюсь, потому что завтра... Но нет: вообще-то испанцы привыкли полуночничать, но сейчас, во время войны, спектакли в театрах — во всяком случае, здесь, в Валенсии,—кончаются рано. Занавес опустился на освещенную оранжевыми огнями сцену, где шла «Марьяна Пинеда», задолго до полуночи. И когда кубинец кончил свой рассказ — отрывочный, поспешный, живой, с жестами и звукоподражаниями, такая у него манера, и я очень скоро привыкла к ритму его речи,— когда он кончил забавную историю о неудачном покушении и о том, как растаял лед, стрелки на стенных часах, что висели над бочками и мехами с вином, сошлись на цифре XII на самой вершине круглого циферблата. «Вам спать хочется?» — спросил мой спутник. «Нет»,— отвечала я. Я боялась долгих часов одиночества (ведь, скорее всего, мне не уснуть) в неуютной гостинице с выбеленными стенами, на узкой койке с таким высоким изголовьем, что оно походило больше на спинку стула; и свет (одну-единственную лампочку под самым потолком) можно зажигать, только если окна закрыты, а ночь такая жаркая. Впрочем, здесь, в таверне, наверное, еще жарче; зато вокруг люди, много людей, и если вдруг опять начнется бомбежка—хоть мне и говорили, что больше одного раза за ночь не бомбят,— эти люди скажут мне, что надо делать: спуститься в подвал, спрятаться в чулан, прижаться к стене, лечь лицом вниз на пол... А спутник мой говорит быстро, все южане, видимо, говорят быстро, и вот снова я в том доме, где в одну ночь столь многое для него переменилось, в доме, из которого он стремился вырваться и который постоянно несет в себе, как живший в Риме Гоголь нес в себе Россию, и Рим для него был полон «мертвых душ»... ...Эта русская ни черта не понимает, и зачем только я ей рассказываю; руками размахиваю, болтаю, вот ей и забавно; а все-таки она меня слушает. Слушает—в этом все дело, нынче 61
ночью нога не все время болит, то схватит, а то отпустит, вот и хочется говорить, вновь пройти мысленно все страдания духа, вновь вспомнить свои муки, бесчисленные тревоги в течение долгих лет, необходимость принять решение сейчас же, сию минуту... Дом, в котором я жил, имел свою экологию, он навязывал свои законы. Тетушка то и дело ездила в Мадрид, привозила/картины, они висели у нас в галереях и гостиных — картины лучших мастеров современности или по крайней мере самых почтенных и ценимых, на взгляд тетушки. Так поселились с нами в доме пикадоры и тореадоры Сулоаги1, средиземноморские рыбаки Сорольи1 2, «Влюбленные из Теруэля» Муньоса Деграина3, пышнотелые андалуски Ромеро де Торреса4, лодочники-баски братьев Субьор5; последних весьма высоко ценил — и тетушке это было известно—дон Хосе Ортега-и-Гассет6; произведений его тетушка, разумеется, не читала, но где-нибудь на приеме или обеде не упускала случая сослаться на его имя, как на высший непререкаемый авторитет в любом вопросе, впрочем, она частенько приписывала ученому мужу собственные воззрения, в свою очередь почерпнутые, весьма возможно, из «Обессмертим жизнь» Гвидо да Вероны7 либо из старых «Писем Франсуазы» Марселя Прево8. Как-то раз я пригласил к'себе товарища по университету; звали его Хосе Антонио, он увлекался изящными искусствами, неплохо рисовал и даже отваживался писать гуашью; «Что за дерьмо!» — так выразил Хосе Антонио свои впечатления от живописи прославленных испанских мастеров, и эхо под высоким потолком ротонды трижды повторило 1 Сулоага, Игнасио (1870—1945) — испанский художник-реалист. 2 Соролья-и-Бастида, Хоакин (1862—1923) — испанский художник, портретист и маринист. 3 Муньос Деграин, Антонио (1841 —1924) — испанский художник, мастер пейзажа, академик. 4 Ромеро де Торрес, Хулио (1880—1930) — испанский художник, в живописи его ощущаются элементы идеализации. 5 Субьор, Рамон (1887—1969) и Валентин (1884—1963) — испанские художники, иногда работали совместно. Их живописи присущи примитивизм и декоративность. 6 Ортега-и-Гассет, Хосе (1883—1955) — крупный испанский философ и эссеист, оказавший большое влияние на развитие современной западной философии. 7 Гвидо да Верона (1881 —1939) — итальянский писатель. Его романы, насыщенные эротикой, имели успех у буржуазно-мещанской публики. 8 Прево, Марсель (1862—1941) — французский писатель и драматург. В «Письмах Франсуазы» разоблачаются порочные наклонности, прикрытые показной галантностью. 62
его слова. Говоря откровенно, все эти махи, цыгане, баски в беретах, виды Ондарроа, древние стены Авилы, кастильские дали давно уже казались мне весьма искусственными; сделаны они, без сомнения, умело, и тем не менее ясно видно, что это всего лишь ловкая гладкопись. «Что ты хочешь? — ответил я тогда Хосе Антонио,— моя тетушка богата, однако не настолько, чтобы приобрести «Менины» или «Погребение графа Оргаса»1.— «Черт побери! Но в этом доме нет ни одного Пикассо, ни одного Хуана Гриса1 2...» Я никогда не слышал этих имен, за что и поплатился— мне выданы были двадцать с лишним потрепанных номеров французского журнала «Л’Эспри Нуво» с цветными и чернобелыми репродукциями картин, не имевших, на мой взгляд, никакого смысла. Какие-то линии, пятна, пустое пространство, геометрические формы, то каждая отдельно, то совмещенные, обрывки бумаги или ткани, прикрепленные в местах скрещения линий, изображавших нечто вроде решетки с прутьями разной толщины, иногда отдаленный намек на предмет — форма, напоминающая грушу, бутылку или музыкальный инструмент, иногда лицо, размытое, словно обросшее клиньями, во всем этом не было ни смысла, ни содержания; но особенно бессмысленными представлялись аскетически голые геометрические фигуры, ничего не говорящие немые плоскости; недостойный «художник» фабриковал свои «произведения» с помощью линейки и угольника, он помещал среди черных линий цветные прямоугольники, такие ровные и одинаковые, что казалось, это не картина, а технический чертеж. «Начинаешь понимать? — спрашивал меня Хосе Антонио.— Или по-прежнему восхищаешься мадридскими девицами и волынщиками, севильскими переулками, унылыми пейзйжами Галисии да открыточными видами базилики Пилар в Сарагосе?» Нет. Не совсем все же так. Что-то во мне происходило. Люди с тетушкиных картин с каждым днем становились все более чужды, я не чувствовал их близкими себе; они ворвались в дом, будто захватчики, и меня раздражали самодовольство и жажда повелевать, сквозившие в их взглядах; они стремились доказать свое родство со мной, утвердиться навеки в моем прошлом, а между тем даже речь их, обороты, которые они 1 «Меняны» — картина великого испанского художника Диего де Сильва Веласкеса (1656). «Погребение графа Оргаса» — картина величайшего испанского художника Эль Греко (1586—1588). 2 Грис, Хуан (1887—1927) — испанский художник, видный представитель кубизма. 63