скогорья. Скулъптур- 1 Готовые вещи (англ.). Дюшан, Марсель (1887—1968) — французский художник. С 1918 г. жил в Аргентине. Художественное воздействие его творчества основано на изображении бытовых предметов, изъятых из жизненного контекста. 68
ный; не только горы, но и агавы — стволы расположены логично, по векторным линиям; каждая имеет свое лицо, расположение листьев не повторяется, тайна движения жизненных соков индивидуальна, но все вместе стоят величественно-ровными рядами, концы ветвей скрещиваются и, так же как горы, с четкой ритмичностью заполняют кругозор остроугольными и тупоугольными треугольниками... Солнце стояло уже довольно высоко, когда справа от меня показались пирамиды Теотиуакана, я знал их по фотографиям и гравюрам. Однако впечатления они на меня не произвели; не верилось, что пирамиды эти созданы человеческими руками, так сходны их угловатые массы с очертаниями окружающих гор-вещей, так естественно расположены, что казались геометрически правильными, суровыми, жесткими порождениями самой земли, возникшими по чьей-то воле из глубин нового для меня мира, ритмически четкого чередования объемов, пересеченных вертикалями водоразделов, мира, где все элементы разумно соотнесены, мира, проникнутого духом суровой и жесткой непреклонности. Я вспомнил «прихожую Нового Света» — так назвали Карибское море люди, впервые его переплывшие; вспомнил мягкие, ленивые, нежные очертания наших холмов, округлых, будто женская грудь. Всего три дня назад я дремал там, «в прихожей», а теперь проснулся, вдыхая прозрачный холодный горный воздух у дверей континента, где во всей своей жуткой реальности встречают меня вулканы, немые огромные стражи, гордые, ледяные хранители тайн. И вот я думаю: «Тайна не только в загадках древних цивилизаций, что приводят в отчаянье археологов, тайна—здесь, сегодня: как разгадать, например, темный взор вот этого носильщика, что тащит на спине ящики? Что означает священный талисман на шее продавщицы фиг? Почему одинаковы и по размеру, и по окраске двадцать кирпичных домов — словно ими выстрелил кто-то и они упали здесь среди черных камней, в узкой долине, что тянется перед моими глазами». Неожиданно предстала передо мной Америка, и трудно понять ее... Все так ново, так незнакомо, так непохоже на то, что до сих пор приходилось видеть. Вероятно, что-то сходное испытывает человек, ничего не понимающий в философии, когда его подводят к длинному ряду стеллажей с философскими книгами и говорят: «Начинай!» С чего начинать? С начала? А где оно—начало? Где истоки реки Гераклита? Берет она начало из досократовых ручейков или из Гегелева моря? Может, начало ее — первые, до срока пришедшие озарения, едва вызревшее, но уже внятное духовное представление, а может — (59
могучее течение, охватившее в своей диалектике весь земной шар? Я оказался на перепутье, я видел два потока, время текло вперед и назад, я познал обратимость времени... Здесь, в Мексике, которую я, словно Кортес, открывал для себя — ибо, как Кортес, проникал в новое, незнакомое, узнавал неизвестное,— здесь впервые я ощутил, что живу в обратимом времени. О, во всяком случае, «сегодня», в котором я живу, остается «сегодня» для многих, но не для всех. Здесь живут одновременно и в те дни, что отмечены в древнем каменном календаре, и в те, что мелькают листками бумажного, принесенного почтальоном. Здесь—вечное скрытое противоборство (хоть многие этого и не замечают) между космогонией пяти солнц и сотворением мира в семь дней... На станциях выходят к поезду индианки с корзинами, кувшинами и детьми... Живут эти женщины сейчас, в наше время, или, может быть, в 1400, 1100, 800, 650 году по нашему грегорианскому летосчислению? В моем представлении они гораздо естественнее связываются с храмами, посвященными богам, имена которых я не в силах выговорить, чем с полчищами заводов, что там, где кончаются агавы, тянутся вверх трубами, исписанными черными буквами, непонятными индианкам. Кто же из нас живет вне времени — эти женщины или такие, как я? Чьи божества подлинные? Те, которым воскуряют копаль1, или те, которым курят ладан? Те, что спустились на эту землю с небес, или те, что приплыли морем из далеких стран? Те, что с самого начала говорили на языке «Маисовых людей»1 2, или те, что питались зерном и оливками, и так и не захотели выучить здешний язык? Те, о которых никто никогда не спорил на синодах и соборах, или те, что познали раскол и ересь, немыслимые в религиозном мире майя или ацтеков?.. Впервые ступил я на землю Американского континента и с огорчением убедился, что ничего не знаю о его подлинной, глубинной жизни. Мне было стыдно, и своему стыду я придумал название, красноречивое и не без приятности—«космический стыд». Одни только горы, величественные стражи, иногда оперенные языками пламени, изрыгающие потоки кипящей лавы,— они одни сторожили время — застывшее, непримиримое и вечно живое время вне времени — непостижимый контрапункт веков, прошлое, то ли бессмертное, то ли навсегда ушедшее... Там, далеко за вершина1 Копаль—смола, извлекаемая из некоторых пород тропических деревьев, используется, в частности, как ароматическое вещество. 2 «Маисовые люди» — роман гватемальского писателя Мигеля Анхеля Астуриаса (1899—1974), лауреата Международной Ленинской и Нобелевской премий. 70
ми гор, к югу, все время к югу, там поднимались боги, еще туманные и немые, я видел, хоть и не понимал их, боги, отягощенные необъятной мифологией, огромной, бескрайней, как сельвы, как реки, равнины и горы, живущие по их законам. Эти небесные существа ничего общего не имели ни с дарохранительницами, ни с распятиями, то были пришельцы с других созвездий и галактик, они хотели, чтобы мы их поняли, они говорили языком Чудес, Затмений и Бедствий (люди, стремившиеся поверять откровение школьной логикой, забыли этот язык), а иногда их призывы звучали на самом простом, понятном всем языке — языке мятежей и революций; революция больше не казалась недоступной, будто звезда на своей орбите, или, согласно механике, «вращающееся вокруг своей оси тело», она стала близкой, возможной, естественной. И эта естественность мятежа выражается простым словом революция; слово это уже не покидало меня с того самого утра, когда я проснулся под безоблачно ясным небом Анауака. Оно не было для меня новым; там, откуда я приехал, я не раз слышал его из уст друзей, что томились теперь на острове Пинос. Но все же там это слово произносили еще немногие. Здесь же, в Мексике, нашли себе убежище люди, вынужденные покинуть родину, спасаясь от преследований очередного диктатора, и потому слово «революция» звучало у меня в ушах постоянно; о революции говорили и уроженцы Анд и Лимы, и венесуэлец, иногда слово «революция» произносилось с акцентом гуарани или кечуа, иногда звучало на креольский лад, но чаще всего — чаще всего! — его произносил мексиканец. Потому что революция здесь была сокрушительной, и раны еще не затянулись; стены (я видел это в Веракрусе) были пробиты пулями, прошиты пулеметными очередями, в церквах, лишь недавно вновь открытых для богослужений, стояли распятия, искалеченные взрывами во время восстания кристеросов \ Я оказался среди молодых людей, приехавших со всех концов континента, и тут убедился, какую силу имеет слово, сказанное вчера и сказанное сегодня, как тесно оно сплачивает, как прочно связывает между собой даже тех, кто встречается впервые. В конце XVIII века слово «филантроп» или «философ» тотчас делало человека членом братства; братство это не признавало ни естественных, ни государственных границ, у него была своя тайнопись, свои сокровища и ключи, свои 1 Кристеросы восстали против религиозных законов, проведенных президентом Кальесом (1926—1929). 71
наставники, тайные тропы и прибежища, дабы легче было подрывать установленный порядок, обманывать стражей монархов и деспотов. Потом слово «креол» стало знаменем независимости Американского континента, а около полувека спустя прозвучало новое слово—«социалист»; и эти четыре слога будто чудом объединили людей разных профессий, разного происхождения, а зачастую и имевших разные представления о революционной тактике, стали для них паролем и отзывом. Достаточно было, обменявшись крепким рукопожатием, сказать: «Я — свободомыслящий» или: «Я — атеист»,— и вы обретали друга, ибо все в девятисотых годах постигли «религию человечества»1 и навсегда излечились от былых увлечений классической немецкой философией... Теперь к своему имени и фамилии мы прибавляли слово «революционер» совершенно так же, как «инженер», «математик», «доктор права» или как человек, ведущий свой род от крестоносцев или от воинов, служивших Каролингам, называя свое имя, прибавляет «Бретань», «Аквитания», «Бурбон-Парма». В этой стране быть или считать себя революционером казалось совершенно естественным. Революция осуществлена, может быть, она не удалась, а может быть, удалась больше, чем ожидали; надо подождать, не настало еще время выносить окончательный приговор, земля досыта напоена кровью—кровью исконных ее жителей и кровью захватчиков; теперь революция разлилась по стенам. Революционные художники завладели ими, и я снова увидел горы-скульптуры, кактусы-скульптуры, агавы-скульптуры, весь этот скульптурный пейзаж, в котором даже пирамида казалась всего лишь еще одной скульптурой среди бесконечного их множества, высеченной Великими Ваятелями Земли. Мир скульптур смотрел на меня со стен, с фресок Хосе Клементе Ороско и Диего Риверы, в него входили и люди-скульптуры — мужчины, женщины, дети — обитатели скульптурной вселенной, что охраняли теперь великий Круглый Календарь в Национальном музее. Они воевали, праздновали, танцевали, трудились, сажали цветы, веселились, скорбели над мертвыми, сжигали на святой неделе соломенное чучело Иуды, плыли на лодках к своим огородам, что зеленели в лагунах, пахали землю; шли колонною батраки, кипели битвы, маскарады, рыночная толпа напоминала ту, что описывал Бернал Диас1 2 в своих воспоминаниях; я вижу 1 «Религия человечества» — выражение французского философа Огюста Конта (1798—1857). 2 Диас дель Кастильо, Бернал — испанский конкистадор, соратник Кортеса, автор «Истинной истории завоевания Новой Испании». 72