Весна священная — страница 25 из 102

ганизаций, выполняющих ответственную миссию. И вот теперь вместо чемоданчика коммивояжера в моих руках меч Зигфрида. Я ведь светловолосый, Рыжий и имею законное право — мне даже советуют, меня поощряют — спать со всеми светловолосыми женщинами, какие только есть на белом свете. Все рубенсовские бедра принадлежат мне! Все олимпийские богини, которых снимала Лени Рифеншталь1 2, мои,— спортсменки, что прыгают в длину, плавают кролем, бегают стометровку, мускулы у них так развиты, просто описать тебе не могу, чудо, да и только, во сне не приснится! И тысяча лет впереди! (Ганс вдруг понизил голос, изменил тон.) Прошло меньше года, и я увидел, узнал это. (Он 1 «Красное знамя» (нем.) — газета немецких коммунистов. 2 Рифеншталь, Лени — немецкий режиссер. Снимала фильмы, прославлявшие нацизм, в частности «Олимпийские игры» (1936). 118

указал в сторону Бухенвальда.) И глядеть на него мы обречены в течение тысячи лет. Моя трагедия в том, что я не хотел впутываться, а впутался так, что хуже и быть не может. Впутался в войну, ибо грядет война, чудовищная, небывалая, она уже близко. Мы ведем агитацию, стараемся привлечь на свою сторону немцев, живущих в Чили, Боливии, Парагвае, Мексике... Генеральная репетиция проводится в Испании, легион «Кондор» и прочее. И в этой войне я, вероятно, умру самой страшной смертью—смертью человека, погибшего за дело, в которое не верил. Бессмысленный, самый что ни на есть дурацкий конец».— «Умереть просто, чтоб покончить счеты с жизнью? Разве не лучше уйти в подполье, бороться, не жалея себя и жизни?» — «Я боюсь пыток. Если меня прижмут, я принесу больше вреда, чем сейчас, у них на службе...» Мы подходили к отелю «Слон», я остановился, схватил Ганса за отвороты пиджака: «Если ты такой герой и за тобой, ты говоришь, следят Всеслышащие Уши и Недреманное Око, как же ты всерьез займешься завтра моим делом?» Лицо Ганса вытянулось, губы дрожали, он опустил голову, достал платок, медленно, словно оттягивая неизбежное, стал протирать очки... Он еще ничего не сказал, но я уже знал — сейчас он скажет непоправимое, самое страшное. «Придется наконец сказать тебе правду,— начал Ганс,— с тех самых пор как мы выехали из Берлина, я все тяну, откладываю, не решаюсь.— Ганс старался ободриться, заговорил громче: — Ничего не надо делать. Слышишь? Ничего. Я все выяснил... Отец Ады, адвокат, был, как еврей, лишен возможности работать по специальности. Ветеран войны 1914 года, награжденный за участие в битве при Вердене, он считал, что имеет заслуги перед Германией, как и его друзья — тоже крупные специалисты, тоже евреи и участники войны. Они собирались у него в доме, консьержка донесла, и в один прекрасный день всех арестовали. Приехала дочь, ей рассказали о случившемся, она вошла в квартиру — все перевернуто вверх дном, замки сорваны, дверцы шкафов открыты, ящики вывернуты, бумаги разбросаны. И тут Ада совершила непоправимую ошибку — она пришла в ярость, она кричала, топала ногами и на глазах по грясенных соседей ударила по физиономии какого-то нациста... В ту же ночь ее взяли люди Гиммлера...» — «Но...» — «Ни о каких апелляциях речи быть не может. Тут уместно вспомнить слова Новалиса, кажется, весьма поэтичные: «в ночи, в тумане». Все произошло в ночи, в тумане. Никто ничего не видел, не слышал, никто ничего не знает. Ее увезли в страну, куда не доходят письма и 119

которой нет на карте. Из этой страны никто никогда не возвращался...» Больше Гансу нечего было сказать, он взял меня под руку, повел в отель; я ступал неуверенно, ноги словно одеревенели. Он говорил что-то еще, слова его всплыли в моей памяти через несколько часов в экспрессе, уносившем меня в Париж: «История иногда странно шутит. Фрейд особенно любил одно место в Баварии. Это место зовется Берхтесгаден» 10 . Теперь я принимал с вечера снотворное и просыпался поздно после тяжелого вязкого сна, возвращался к жизни, невыносимой, бессмысленной. Мир был чужим, пустым, необитаемым, неподвижным и призрачным, ненужным, без цвета и запаха, воздух казался отравленным, потому что я дышал им один, без нее. Утро онемело: не слышался больше привычный — и такой милый — плеск воды в ванной, не звенели флаконы, не шелестели легкие шаги, не гудело синее пламя в газовой спиртовке под стеклянным шаром, где закипал присланный мне с Кубы кофе, запах которого переносил меня на минуту в детство—«C’est alors que l’odeur du café remonte l’escalier»1 2,— писал Сен-Джон Перс3 в своих замечательных «Элогиях». Я помнил изящный изгиб обнаженного тела, когда она наклонялась, чтобы достать домашние туфли, задвинутые под комод; помнил ее смех, когда мы шутливо боролись, отнимали друг у друга губку или отталкивали друг друга от зеркала. Я пытался бриться, глядя через ее плечо, а она, причесываясь, толкала меня локтями; помнил невозможные наши попытки усесться вдвоем в полную мыльной пены узкую ванну. Случалось, что в утреннем полусне я забывал, что остался один, протягивал руку, чтобы обнять ее, сонную, мягкую, и тогда холод одинокой постели напоминал о том, что ее нет, и я поднимался, тупой, оцепеневший от тоски, ощущая бесплодность своего тела, мучительно ощущая, как опустела квартира, как опустела душа. Я не мог быть самим собой, потому что, проснувшись утром, не видел, как крепко она спит, любящая и любимая, среди разбросанных подушек, одна—на полу, другую она прижала к груди, еще одна — у нее под ногами, где попало, лишь бы не на обычном 1 Берхтесгаден — резиденция Гитлера. 2 В этот час запах кофе взбирается по этажам (франц.). Перевод Б. Дубина 3 Сен-Джон Перс, Алексис (1887—1975) — французский поэт и дипломат. 120

месте — такая уж у нее была привычка. Никогда больше не буду я, приподняв сползающую простыню, глядеть на прекрасное тело и вспоминать небывалую, неповторимую ночь, ничуть не похожую на предыдущую, хотя, может быть, и тогда так же ритмично билось это тело, даря мне бесконечное счастье. Много знал я женщин, но никогда не думал, что можно ощущать такую нераздельность. Мне казалось, что тело мое разорвано, мне не хватает кожи, крови, вот две моих руки, а где же еще две? Я здоровался, отвечал на чьи-то вопросы, произносил банальные, ничего не значащие фразы, и голос мой казался мне самому чужим и далеким. Я брился, одевался, выходил из дому, что-то ел, возвращался с газетами, но не развертывал, не читал их; опять выходил и пил, пил страшно, хоть вино и не приносило мне облегчения; не в состоянии сосредоточиться, я не понимал разговоров, не улавливал сюжета фильма — иногда, не выдержав присутствия людей, я обращался к теням, заходил в какое-нибудь кино, а в середине фильма поднимался и уходил, совсем меня не интересовало, кто окажется убийцей: мрачный мажордом, человек, притворяющийся паралитиком, или видящий все насквозь детектив из Скотланд-Ярда. Это было как болезнь—Ады нет, жить невозможно; иногда болезнь прорывалась наружу резкими вспышками, приступами, взрывами горя и ненависти ко всему вокруг. Гонимый нескончаемой молчаливой тоской, я бродил по городу, садился в метро, в автобус, старался забыться, затеряться в движении, в мелькании, в постоянной смене предметов и лиц; но забыться не удавалось. Без всякой цели ездил я от одной конечной станции до другой и читал рекламы, все подряд, сначала слева направо, потом наоборот — справа налево, и тогда казалось, будто они написаны на каком-то незнакомом языке: Менье — енем — эмульсия — яислумэ — Оранжина — анижнаро... Енем, Яислумэ, Анижнаро... Но каждая поездка оканчивалась баром. Из бара я шел в другой. И вот однажды вечером, переходя из бара в бар, я вдруг оказался в «Кубинской Хижине», а ведь как раз туда я не хотел заходить, потому что именно там впервые встретил Ту, что низвергнута «в ночи, в тумане» в невозвратную тьму. И все-таки мне стало легче, когда я снова увидел Джанго Ренарта и Гаспара Бланко, оркестр отдыхал, они оживленно разговаривали. «Ты решил?» — спрашивал Джанго. «Да».— «Неужели тебе так нравится воевать?» — «Воевать, никому не нравится. чНо я думаю, настало время поработать там, где требуется».— «Ну, коли так...— На непроницаемом цыганском лице Джанго не отразилось ни малейшего волнения. — ...и... 121

когда ты едешь?» — «В конце следующей недели».— «Каждый делает, что может. Я — гитарист, да еще без двух пальцев, вряд ли могу пригодиться. А ты военные сигналы играть умеешь?» — «Думаю вместо сигнала к атаке играть «Чамбелону»,— отвечал Гаспар и положил трубу на деревянную стойку бара. — Вот послушай, это тебе не какой-то там слоу». Он поднес к губам трубу, медь зазвенела властно, победно; песня, рожденная в суматошной болтовне предвыборной кампании, звучала сейчас по-иному, она звала на бой, предвещала победу. («Aé, Aé, Чамбелона», сколько раз слышал я это на своем родном острове, слова менялись, кто-нибудь сочинял новые, иной раз не совсем приличные; то же было в Мексике с песенкой «Кукарача» — издевались над президентом республики, пели, что супруга его отбыла в места, где климат терпимее, понятно? Скажем прямо—: ей место в квартале, где дома терпимости...) «Такая музыка зовет на битву,— сказал Джанго спокойно; допил свой стакан, расплатился, медленнб, не спеша—он все так делал, глядя на него, казалось, будто смотришь ленту, снятую замедленной съемкой.— Good luck1, Гаспар. Завтра я тоже уезжаю на юг. Только я еду поклониться Святой Деве Дель Мар, покровительнице цыган. Сыграю перед ее алтарем, буду импровизировать на тему «Honeysuckle Rose» 1 2. Святая Дева любит джаз...» И пошел вверх по лестнице, держа в руках черный футляр, в котором лежала его удивительная гитара... Я не совсем понял, о чем это они говорили. «Ничего особенного. Еду в Испанию воевать,— сказал Гаспар.— Ну и все.— Он погладил свою трубу: — Трудно мне было с ней справиться, с женщиной и то легче. Годы труда. Зато и она в долгу не осталась: больше я не играю в своем городке в оркестре муниципалитета, всю Европу объездил благодаря ей. Могилу Наполеона видел, Тауэр, в Копенгагене был в саду Тиволи, в Брюсселе мочащегося мальчика видел, в Берне — медведей, в Прадо—«Обнаженную маху», не так уж она хороша на мой вкус, я люблю победрастей да погрудастей.— Гаспар снова глянул на свою трубу.— Иногда я, честное слово, спрашиваю себя — я ее тащу или она меня, кто из нас впереди идет, а кто сзади. А сейчас чувствую: устала она, надоело ей играть на потеху всяким никчемышам, богатым лодырям, мышиным жеребчикам в смокингах да проституткам, все равно, замужним, приличным или же профессиональным — эти-то даже 1 Желаю удачи (англ.). 2 Название джазовой пьесы. 122