поверить, так радостен этот катящийся перед глазами, играющий пеной простор. Сушатся сети, тень ложится от них, и в тени вспыхивают вдруг серебром звездочки рыбьей чешуи. Лежит на берегу лодка («Нумансия», прочла я название), два рыбака прислонились к нагретому солнцем щелястому боку, играют в карты... Кажется, я вижу сон, но ведь я не сплю. А может, и вправду задремала немножко. Голос: «Здесь стоял некогда Сагун- то1...» Но я не открываю глаз. Машина круто поворачивает, голова моя опускается на плечо кубинца, он не двигается, боится потревожить мой сон... И снова голос: «Кастельон-де-ла-Плана. Поедим чего-нибудь? Хочешь?» — «Нет». Он вылезает из машины, и я тотчас же укладываюсь, свернувшись клубком, на заднем сиденье. Снова едем. Кубинец сидит теперь впереди, рядом с шофером. Кажется, они говорят обо мне: «Под бомбежку ночью попала».— «Вот небось лужу напустила со страху». Смех. Засыпаю. И вдруг чувствую — машина стоит. Сажусь, выглядываю. Плакат: три головы в солдатских касках, земной шар, на фоне звезды: «Все народы мира борются в Интернациональных бригадах вместе с испанским народом»,— «Но это совсем не похоже на госпиталь»,— говорю я и гляжу на стоящие среди деревьев маленькие веселые домики, перед домиками огороды, дальше — пляж. «Так здесь и не госпиталь. Просто тридцать вилл и домов, где люди отдыхают. Контора и все службы там, вон в том здании, чраньше в нем был отель или морской клуб, что ли... Я тебя познакомлю с директоршей... Ее зовут товарищ Ивонна Робер». Вот когда я поняла, что в каждой женщине живет мать, пусть даже никогда не носила ты во чреве, не рожала дитя. Я увидела любимого, он сидел у окна, выходившего на море, оперся локтями на колени, и по согнутой его спине я сразу поняла, как он беспомощен, как сломлен страданиями. Только что я шла по коридору, задыхаясь от гнева, готовая обрушить на его голову — а потом простить, это я знала слишком хорошо — всю горечь, накопившуюся в душе за эти последние месяцы: он сбежал из дому на рассвете, уехал в Испанию и ничего не сказал мне, вступил в Интернациональную бригаду втайне от меня. Притворялся, скрывался, лгал все время. Обнимал в темноте, боялся, наверное, как бы я по лицу не догадалась, что он обманывает меня. И вот я здесь. Он держится за мой пояс, прижался щекой к моему боку и плачет; я думала, он — солдат, суровый, неколеби1 Сагунто — город, прославившийся героическим сопротивлением войскам Ганнибала в 218 г. до н. э. 132
мый, я хотела бросить ему в лицо все заранее заготовленные злые слова, а они растаяли, и сердце мое полно сострадания, жалости, нежности, и я уже упрекаю себя. В самом деле: если бы он рассказал, куда собрался ехать, если бы я узнала о его решении, о неизбежном отъезде, я ничего бы не поняла, только злилась бы, возмущалась, и снова стали бы мы спорить. «Никак ты не можешь понять: в наш век опять началась религиозная война,— говорил он.— Протестанты в свое время схватились за серпы и косы и поднялись против инквизиторов Филиппа Второго. Вот и сейчас то же. Только тогда стремились угодить богу, боролись против симонии, против развращенных церковных сановников, за правильное толкование Святого писания, а теперь стремятся освободить человека, спасти его от бесконечных страданий, которые он претерпевает с тех самых пор, как установился порядок, изначально порочный, первобытная община стала поселением, жрецы создали законы, а в один прекрасный день какой-то ловкий вождь объявил себя царем». Все это казалось мне нелепыми бреднями, разговорами, «songe-creux» \ благородной наивностью человека, которому не пришлось познать все те горькие беды, что с самого раннего детства выпали мне на долю. Приятно мечтать о революции, сидя в мирном тихом старом доме на улице Де-ла-Мон гань-Сан-Женевьев, любуясь из окна церковью, где покоятся останки Паскаля и Расина. Людям свойственна не только способность переносить бесконечные страдания, а еще, и весьма часто, стремление к страданию, желание, жажда страдать. (Послушайте, например, что рассказывают альпинисты — никогда я не могла понять этого!—без всякой практической цели проводит он кошмарные, ледяные, свистящие вьюгой ночи над страшной, затянутой черной мглой пропастью, свернувшись, съежившись в брезентовом мешке, на каком-нибудь выступе, откуда в любую минуту может сорваться, что и случается нередко, и тогда полетишь в пропасть, глубиной в восемьсот метров, а внизу торчат как ножи скалистые острия...) Я же с возрастом все больше и больше испытываю болезненный страх перед страданием, всячески стараюсь избежать его. Революция — уж я-то знаю! — начинается с героических речей, победных гимнов, а за ними неизбежно следуют тяжкие испытания, боль и скорбь. Мне говорят: надо перетерпеть, зато завтра... Завтра... Завтра... Но я-то живу сегодня! Сегодня, ради сегодня. Вот об этом-то мы слишком много, годами, спорили с 1 Пустой мечтой (франц.). 133
Жан-Клодом, спорили, спорили и в конце концов решили никогда больше не касаться политических тем. Он был воинствующий марксист, я — отвратительная буржуйка, консервативная, реакционная; я тосковала по русской пасхе, по тезоименитствам, по увертюре «1812 год». Он был «левый», я «правая». Он ходил на собрания своей ячейки, на митинги в Мютюалите, я на репетиции, в свои замки «Спящей красавицы». Равновесие было хрупким, мир — недолговечным. Мы не говорили о политике, но политика врывалась в окна нашей квартиры, шумела на улицах, бушевала, накатывала волнами, и самый воздух вокруг нас, казалось, сотрясался. Могут ли жить вместе атеист и ревностная католичка; теософ и неверующая; творец атональной музыки и исполнительница Моцарта; мастер кубизма и художница-гравер; ученый и дурочка? Невозможно добиться гармонии на сколько- нибудь длительное время, если молчать, когда надо спросить, выяснить, когда проблемы, острые, жизненно важные, носятся в воздухе, встают со страниц газет, и учащаются ледяные паузы в разговорах со знакомыми, и вспыхивают споры за столиками кафе, навсегда расходятся старые друзья, ссоры, обвинения, разоблачения, хлопают двери, летят на пол тарелки и нет числа расхождениям. В конце прошлого века такое было во Франции из-за Affaire Dreyfus1, то же и теперь, хотя вопрос ставится значительно проще: в Испании гражданская война. Кто ты? Республиканец или фалангист? Стоишь за республику или за Бургос? Клодель уехал в Бургос; Мальро — в Мадрид, Пикассо писал «Гернику». А вслед за самолетом Мальро, будто всадник, оседлавший лошадь Пикассо, умчался мой любимый. И вот он обвил руками мою талию, глядит с бесконечной печалью мне в лицо, я чувствую себя немного матерью и немного Девой Марией над сыном, снятым с креста. Он загорел под солнцем и ветром здешних гор и долин, но лицо вытянулось, исхудало. Серые глаза неестественно блестят, на висках капельки пота, руки влажные. Его немного знобит. «Ты не совсем еще выздоровел?» — «Думал, совсем, да вот...» — «Что?» — «Не знаю. Врач не понимает, что со мной, какое-то недомогание, то начнется, то как будто проходит. Когда я сюда приехал, все, кажется, было в порядке. Но это пустяки. Пройдет. Главное — ты здесь». Голос его дрогнул, он попытался подавить рыдания и не смог, а ведь я всегда изумлялась, как умеет он владеть своими чувствами, как боится 1 Дела Дрейфуса (франц.). 134
впасть в слезливость «в стиле Делли1». «Ты не создан для войны»,— сказала я вполголоса. Он — интеллектуал, его диссертация «Испанские источники Корнеля» снискала известность, он написал великолепную книгу «Аббат Марчена1 2, испанский жирондист», а перед самым отъездом сюда — не успел только полностью вычитать — исследование, на мой взгляд, чрезвычайно значительное, об Аврелии Клементе Пруденции3, великом испанском поэте, писавшем на латинском языке; он был родом из Калаорры и около 400 года опубликовал своеобразную «Книгу о венцах». (После отъезда Жан-Клода я читала и перечитывала его работу, в которую вошли прекрасные переводы гимнов в честь сарагосских, эстремадурских, калагурританских4 5 святых, в честь святых из Таррагоны, из Жероны — эти города я проезжала только что на моем скорбном пути,— из Валенсии. Меня поражал мрачный испанский характер, как бы предсказывающий ужасы Берругете, Вальдеса Леаля, Гойи, Пикассо — создателя «Герники», что проявился в древнем поэте, умеющем в одно и то же время растрогать читателя светлым образом Олальи, двенадцатилетней избранной богом мученицы,— «девочкой отвергала она игрушки, убегала суеты и даже розы ее печалили...» — и привести в ужас длинными, жестокими, подробными описаниями мучений: люди четвертованные, обезглавленные, охваченные пламенем костра, поджаренные на решетке, пронзенные копьями, освежеванные, посаженные на кол, разодранные на части, так что иногда среди чертополоха и камней испанской Голгофы оставались лишь клочья мяса да лохмотья кожи... Но самое ужасное — это небывалые, невообразимые, которым нет подобных даже в «Житиях» — муки Касьяна, наставника из Имолы, отданного на растерзание своим ученикам. Почти наизусть знала я этот текст, потому что не раз показывала его поэтам-сюрреалистам, Жоржу Батаюэ, который был другом Жан-Клода; кошмарный рассказ о том, как учитель, загнанный в угол класса, смотрит на приближа1 Делли — псевдоним французских писателей Жана (1875—1947) и Фредерика (1875—1949) Птижан де ла Розьер, авторов серии популярных сентиментальных романов. 2 Марчена, Хосе (1768—1821) — аббат, испанский философ и писатель, друг Марата, принимал участие во Французской революции 1789 г. 3 Аврелий Пруденций Клемент (348 — ок. 405) — автор гимнов и поэм. 4 Калагуррис—древнеримский город, ныне Калахора в Басконии. 5 Батай, Жорж (1897—1962) — французский писатель. Основные произведения: трилогия «Сумма антитеологии», «Внутренний опыт», «Виновный», «О Ницше». 135
ющуюся толпу разъяренных детей с острыми палочками для письма в руках: «Вся ненависть,— пишет Пруденций,— которую каждый накапливал втайне, вылилась теперь в безумную ярость. Одни царапают ему лицо и бьют по щекам тонкими дощечками для письма... Другие колют его остриями палочек. Они разрывают, раздирают кожу и мясо служителя Христова. Две сотни рук одновременно ранят тело его, и из каждой раны льется кровь. Ребенок, лишь царапающий кожу,— палач более жестокий, нежели тот, кто пронзает глубоко, до самых внутренностей, ибо ранящий слегка знает, что, оттягивая смерть мученика, увеличивает его страдания. «Ты чего стонешь, учител