Весна священная — страница 29 из 102

ь? — кричит один из учеников.— Ты же сам дал нам эти палочки с острыми железными концами, сам дал оружие нам в руки. Сегодня ты получаешь сполна за те тысячи букв, что писали мы, стоя в слезах перед тобою, под твою диктовку. Не сердись же за то, что мы пишем теперь на твоей коже: ты сам учил нас — стило должно постоянно быть в действии. Мы больше не просим отдыха, ты столько раз отказывал нам. Теперь мы практикуемся в каллиграфии на твоем теле. Ну-ка давай, исправь наши ошибки; накажи нас, если буквы выведены неаккуратно». И так издевались дети над своим учителем, чья кровь лилась широким потоком, питаемым родниками пронзенных вен, жизненными соками внутренностей». Пруденций кончает гимн, «воспевая хвалу Касьяну, обнимая его гробницу, согревая губами его алтарь...»—«И находятся же люди, которые в наши дни жалуются на «ужасных детей»!» — говорил мой любимый, смеясь, перечитывая свой перевод... «Ты не создан для войны»,— повторила я громче и подумала: конечно, у него только одно призвание, он—: писатель. Жан-Клод вдруг перестал плакать, поднялся, сложил на груди руки. Он снова стал сильным, властным, уверенным: «В феврале я участвовал в битве на Хараме; в марте—под Гвадалахарой. А до этого защищал Мадрид. Да. В батальоне «Парижская Коммуна». И можешь не сомневаться, мы, бойцы Интернациональной бригады, всегда были на линии огня. Не потому, что мы лучше испанцев. Но мы—дисциплинированные, умеем шагать в ногу и слушаться командиров, а этому слишком поздно научились пресловутые анархисты». Да. Он защищал Мадрид. И притом в самое трудное время. Когда шли бои в Университетском городке, батальон «Парижская Коммуна» занял здание факультета филологии и философии, из книг Канта, Гёте, Сервантеса, Бергсона... и даже Шпенглера пришлось делать укрытия. Пригоднее других оказались многотомные собрания, Паскаля же, Сан-Хуаиа де ла Крус 136

или Эпиктета могла пробить одна-единственная пуля крупного калибра. А вот семьдесят четыре тома Вольтера, семьдесят томов Гюго, полное собрание сочинений Шекспира, «Библиотека испанских авторов» Риваденейры послужили хорошо — переплеты твердые и бумага толстая... «Там, лежа на животе за книжным укрытием, я узнал, что литература и философия могут принести пользу независимо от их содержания... Я просунул дуло винтовки между томами Гальдоса — мы высоко оценили плодовитость этого автора — и мог бы сказать как Малларме: «La chair est triste, hélas! et j’ai lu tous les livres...» 1 Увидев меня так неожиданно, он разрыдался от радостного чувства облегчения — очень уж мучили его угрызения совести, стыд за свою трусость, за то, что побоялся сказать мне правду и втайне взлелеял решение вступить в Интернациональную бригаду. А теперь я приехала, он свободен от того, что i ерзало его с самого отъезда, и говорит со смехом: не так страшно воевать, рисковать жизнью, гораздо страшнее женский гнев, ярость любимой. И время повернулось вспять. В один миг исчезли, испарились, забылись все ядовитые упреки, обличения, жестокие слова, трагические монологи, что долгими месяцами лелеяла я в душе; я готовилась вылить все это на его голову, как только встретимся, я кипела негодованием, возмущалась, обвиняла, пригвождала к позорному столбу; о, я буду рыдать, как покинутая Дидона, проклинать, как Медея; наконец- то я поквитаюсь с ним, отомщу, отдамся кому попало («все равно кому, первому встречному...»), впрочем, этот предполагаемый возлюбленный никогда почему-то не является вовремя, чтобы сыграть свою роль — помочь расправиться с тем, кого он и в глаза не видел. И вот замысел, вынашиваемый долгие месяцы, рассыпался в прах, едва только я увидела человека, которого верность Идее обрекла на страдания физические и нравственные; не изменил он мне с другой женщиной, нет, он весь полон своей идеей, ради нее готов вести жизнь аскета, и никакие другие женщины ему не нужны. Значит, я по-прежнему единственная, хоть он и солгал мне, бежал и предал. И я, Единственная, стираю прошлое; теперь я хочу только одного — начать сначала, забыть, как дрожала от ненависти долгими бессонными ночами, как в своих одиноких думах подняла все мосты через пропасть, что разверзлась меж нами от великого землетрясения времени, пусть упадут мосты, пусть затянется пропасть, пусть прочной, 1 «Плоть печальна, увы! а я прочел все книги...» (франц.). Строки из стихотворения Малларме «Морской ветер». 137

твердой станет земля под ногами; и мы пойдем по издревле проторенной дороге, будем шагать в ногу, плечом к плечу — Мужчина и Женщина. Он обнял меня, нетерпеливый, сильный, слегка задыхаясь, как я люблю чувствовать, когда он такой. «А тебе не вредно? Что скажет врач?» — «Не надо говорить о таких вещах с врачом...» Мы упали на больничную койку, и это была уже не койка, а ложе влюбленных, измяты и скомканы белоснежные, только что аккуратно заправленные простыни, летит в угол шерстяное одеяло, подушка на полу. И в ту же минуту, кажется, кто-то — сестра или врач, не знаю,— постучал в дверь. «Foutez- moi la paix!»1 — крикнул Жан-Клод и уткнулся лицом в мое плечо, он все сильней сжимал мои руки, пальцы наши сплетались, и вот тяжелое, жадное его тело словно раздавило меня, а потом сделалось невесомым, слилось с моим в едином легком танцующем ритме, как прежде, как прежде... 12 В тот же день кубинец зашел навестить Жан-Клода, веселый, с двумя бутылками вина, купленными в Кастельон-де-ла-Плана (я сразу догадалась, что с третьей бутылкой он уже расправился лично). Они глянули друг другу в глаза. «Брунете»,— сказал гость и потер раненую ногу. «Брунете»,— отвечал Жан-Клод и похлопал себя по животу. «Пулемет? Сволочь чертова! Самое подлое оружие, какое только можно выдумать».— «Не все ли равно, какое оружие? Я одно знаю — пуля во мне». Изо всех сил стараясь держаться непринужденно, я стала стелить постель. Кубинец лукаво скосил глаза, хлопнул ладонью по подушке: «Я вижу, вы тут времени зря не теряли». И не обращая ни малейшего внимания на мое недовольство, взял с ночного столика стаканы — в одном была вода, в двух других — остатки лекарств — и отправился в ванную полоскать их. Я удивилась: разве можно приносить вино ву госпиталь? «Это госпиталь для выздоравливающих,— отвечал кубинец.— Есть такие, что придумывают всякие фокусы, пытаются создать катехизис революционера-пуританина, и Андре Марти тоже произносил пышные проклятия, а погребок в Кастельон-де-ла-Плана по-прежнему существует. И всегда очередь у дверей. Потому что мужчине, если он выздоровел, до чертиков хочется вина и этого самого, прошу прощения у присутствующих дам».— «И насколько я могу 1 Оставьте меня в покое! (франц.) 138

судить, революционный подъем отлично совмещается с публичными домами»,— сказала я; хотелось уязвить его побольнее. «Не так-то просто уничтожить проституцию. Одними запрещениями тут много не сделаешь...» — «Надо этих женщин перевоспитывать»,— сказала я. «Сейчас хватает других дел, поважнее. Победить—это первое. А тогда уж найдем время подумать о язвах общества. Ну, а пока...» Послышался гул моторов, три самолета вихрем пронеслись над крышами Беникасима. Я закричала в ужасе, забилась в угол, зажала ладонями уши. «Это наши истребители, патрулируют побережье,— спокойно сказал Жан- Клод.— Они всегда в это время пролетают». Стало стыдно, я высунулась в окно — три черные птицы летели к югу и потом скрылись из виду. Я пришла немного в себя. «Все равно, и те не стали бы бомбить госпиталь»,— сказала я. «Ну да! Итальянские «капрони», например, они на мать родную бомбы бросят»,— отвечал кубинец. «Но вот Эскориал они не бомбили, даже когда наши его заняли, все равно,— сказал Жан-Клод,— из уважения ко всяким кретинам, идиотам, развратникам и содомитам, которые похоронены в Королевском Пантеоне, да еще к донье Марии Кристине1, ее не так давно уложили гнить в ту же помойку; к тому же всех этих покойников уж никак нельзя назвать марксистами».— «И потом никому не дано умереть дважды...» Вдруг слово «смерть» стало как бы расти, заполнило собой всю комнату с белыми стенами. Никто здесь еще не говорил со мной ни о смерти, ни о мертвецах. (Я вспомнила потрясающее полотно Брейгеля «Триумф смерти» из музея Прадо, я знала его по репродукциям.) «Представление о смерти, видимо, неотделимо от мысли о войне»,— сказала я. Оба засмеялись. «На войне никто не говорит о смерти»,— отвечал кубинец. «Но вы ее видите... Разве нет?» — «То, что видишь каждый день, становится привычным. Входит в повседневный быт. Война, она, знаешь ли, страшно упрощает все проблемы: стараешься одолеть, если сумеешь, да при этом еще и уцелеть, вот и все. «That is the question»1 2. Повезет тебе — выскочишь, не повезет — пропадешь. Только и всего».— «Но в конце концов не будете же вы отрицать: война четырнадцатого года породила глубокие философские размышления, связанные с проблемой смерти. Существуют книги...» — «Литература 1 Мария Кристина—испанская королева, мать Альфонса XIII. Во время ее регентства Куба вела войну, в результате которой избавилась от колониальной зависимости от Испании. 2 «Вот в чем вопрос» (англ.). Цитата из монолога Гамлета. 139

тыловиков!» — воскликнул Жан-Клод. «Здесь никто не говорит о смерти»,— повторил кубинец. Мой любимый нахмурился вдруг, стал суровым, и я обрадовалась — мне нравилось видеть его таким, таким он бывал во Франции, когда готовился читать лекции в Коллеж де Франс. И голос его звучал как тогда: «Мы победим...» — «Мы уже побеждаем»,— отвечал кубинец. «Мы победим, и тогда писатели, которые виновны в этой войне — а таких немало,— напишут о солдатах-философах, что размышляли ночами (фон—равнодушное звездное небо), лежа в окопе (первозданная грязь — символ), о судьбах человечества (of course, «мы не знаем, куда идем, и не знаем, откуда пришли»), о здешнем и- нездешнем (ауто сакраменталь \ как у Лопе), о чувстве войны, об ужасе войны, об ее мобилизующей; жизненной или деморализующей силе, кто-нибудь, конечно, процитирует Ницше или Юнга, упомянет о «Плясках Смерти», об Апокалипсисе, ударится в рассуждения об онтологии да эсхатологии... И все это вранье! Литература тыловиков. Человек, который идет на фронт, в первой же интендантской,, где ему выдали форму, оставляет вместе с гражданской одеждой, галстуком и модными туфлями всю свою философию. Если бы не было Фортинбраса, не было бы и Гамлета, ибо у тех, кто творит историю, нет времени размышлять над черепом Иорика».—«Ну ее,философию!»—сказал кубинец. «А душа?» — спросила я. «Ох, ну что за охота вечно устраивать путаницу!..» — «Но, в конце концов, душа...» — «Я отвечу тебе словами Спинозы,— сказал Жан-Клод.— Душа не имеет воображения и может вспоминать о вещах, прошедших лишь в течение того времени, пока существует тело, в котором она живет».— «А после смерти?» — «Что остается вечным, без всякого сомнения, так это дух или, если хочешь, идея—в том смысле, в каком употреблял этот термин Платон».— «Ну, вот ты и признал это понятие».— «Я редко употребляю слово «душа». Но сейчас сделаю исключение и вот что скажу тебе: ты понимаешь душу как что-то индивидуальное, какое-то продолжение твоей личности, для меня же это понятие более широкое, оно имеет всеобщий характер. Будем лучше называть его духом. И в этом смысле существует дух власти, переходящий из Александра Македонского в Тамерлана, из Карла V в Наполеона, так же как существует дух музыки, вселяющийся в Моцарта, в Бетховена, в 1 Ауто сакраменталь — особый жанр испанской литературы XVII в. Одноактные пьесы, где действуют персонажи-аллегории: Порок, Добродетель в