кие 1 Б. Асафьев. Книга о Стравинском. Л., «Музыка», 1977, с. 62. 18
испытания, боль и скорбь. Мне говорят: надо перетерпеть, зато завтра... Завтра... Завтра... Но я-то живу сегодня!» И там же, в первой части романа, устами Жан-Клода была высказана противоположная точка зрения, полностью совпадающая с авторской. Услышав слова любимого: «Завтра наступит так или иначе», Вера спрашивает с отчаянием: «Тогда ради чего бороться? Ради чего жертвовать... собой и другими?» — «Чтобы приблизить рассвет»,— сурово отвечает Жан-Клод. ' Читатель, однако, может усомниться: не слишком ли прямолинейно отождествляем мы общественную позицию с эстетической? Речь все же идет о художественном решении, имеющем свои резоны... Из чего, собственно, следует, будто автор относится к нему неодобрительно? — ведь ни Энрике, ни кто-либо другой из действующих лиц романа не возражают против него ни единым словом! Да, решение Веры никто не оспаривает. Но автор все же находит средство выразить свое к нему отношение. Автор исподволь компрометирует его тем, что новая трактовка финала встречает горячую поддержку у Хосе Антонио, продажного журналиста, откровенного циника и приспособленца— «рекламщика», как презрительно называет его Гаспар. Дальнейшая судьба этого персонажа окончательно проясняет, чего стоят его суждения. Жизненная позиция, которую героиня романа упрямо пытается отстоять, жизнью и опровергается. И прежде всего опровергают ее ученики Веры, креолы, мулаты и негры, сыновья и дочери Кубы, самозабвенно работающие под руководством русской балерины над постановкой «Весны священной». Им, конечно, и в голову не придет оспаривать трактовку финала. Но, не отдавая себе в том отчета, они оспаривают ее собственными жизнями, неотделимыми от жизни народа. Участвуя в революционной борьбе, они идут и на смерть. И есть своя, пусть жестокая, справедливость в том, что именно кровавая полицейская расправа с учениками балетной студии, уличенными в подпольной деятельности, кладет конец последней надежде Веры показать «Весну священную». Студия разгромлена, самой Вере грозит опасность, и она укрывается в глухом городишке, где ей предстоит многое понять и передумать до того, когда победившая революция покончит с ее добровольным заточением. Конец романа приносит его героям исполнение всех желаний. Энрике нашел себя в революционной действительности, возвратившей ему былое мужество: он храбро сражался в боях* на Плайя-Хирон и пролил кровь за родину. И Вера, ставшая уже во 19
многом иным человеком, вновь возвращается к любимой работе, к заветному замыслу — поставить «Весну священную». Но какой она будет, эта постановка? Сумеет ли Вера переосмыслить весь свой жизненный и творческий опыт, извлечь уроки из своих открытий и заблуждений? Не введут ли ее, чего доброго, в соблазн какие-нибудь другие Хосе Антонио, которые, пожалуй, и сами посоветуют, а то и прикажут ей увенчать балет Стравинского «блистательным па-де-де»? Словом, получит ли, наконец, «Весна священная» достойное воплощение? Ответит на эти вопросы будущее. Героев своих Карпентьер оставляет в начале нового пути, на котором они обретают единство с народом, родиной, революцией. Того пути, который сам писатель прошел до конца. Л. Осповат
— Скажите, пожалуйста, куда мне отсюда идти? — А куда ты хочешь попасть? — ответил Кот. — Мне все равно....— сказала Алиса. — Тогда все равно, куда и идти,— заметил Кот. — ...только бы попасть куда-нибудь,— пояснила Алиса. — Куда-нибудь ты обязательно попадешь,— сказал Кот.— Нужно только достаточно долго идти 1 Льюис Кэрролл. Приключения Алисы в Стране Чудес. Перевод Н. Демуровой.
1 Доски пола. Ровная поверхность. До сей поры вся моя жизнь — доски пола, ровная поверхность, я смотрю в пол — раз... два... три...— я не отрываю взгляда от пола — раз?и-и-и два. и-и-и три... я меряю глазами пространство пола, отделяющее меня от рампы, огни рампы — вот мой маяк, моя цель, за ними — черная пропасть, заполненная головами; всем своим существом я сосредоточена на одном, я собираю всю свою волю в единый порыв и взлетаю в воздух, вращаюсь в пируэте (но никогда мне не удавалось больше шестнадцати, семнадцати, восемнадцати фуэтэ, и танец Больших черных лебедей, где таких вращений тридцать два, я исполняю только в мечтах...) и застываю в зыбкой неподвижности, надо, надо оставаться неподвижной, казаться статуей, но как непрочна, как обманчива эта неподвижность— дрожат усталые от напряжения мускулы, я сдерживаю дыхание, сердце, кажется, колотится где-то в горле, я вскидываю руки, дрожащие, слабые, держу округло над головой. Доски пола. Измеряю глазами пространство до рампы. Прыжок, отталкиваюсь от пола, полет, желанная невесомость, я лечу над досками пола. Танец. Вечно и всегда танец, летать как птица—мое ремесло. И мне выпала судьба жить в краях, где всюду, куда ни глянь, все ровно, я жила среди бескрайних равнин, среди песков от горизонта до горизонта, зарослей папоротников, бесконечных снегов; ровная, ровная земля, и море тоже ровное — катятся бурные, неспокойные волны и вдруг с неожиданным коварством бросаются в бешеном натиске на берег, будто стремятся вырваться из своих пределов... Проходит ночь, и вместе с темнотой скрывается ровная поверхность, словно вздыбливается на моих глазах земля, останавливается, застывает, заслоняет рассветное 23
небо, и я впервые ощущаю Величественное Присутствие Гор. Солнце, которого я еще не вижу, высвечивает вершины, очерчивает совершенные контуры, скользит по дрожащей листве деревьев, задерживается на плоских отрогах, оседает на острых гребнях, на огромных хребтах, на дремлющих пока крутых склонах. В моих скитаниях вдали от родной земли, в поездках (каждая была исходом, переселением, бегством жалкого малого племени при боевых кличах, погребальном колокольном звоне и пении псалмов) я видела только небеса, нависшие над тихой зеленоватой водой, бесконечно повторяющиеся сосны и березы, неотличимые одна от другой, мох да сырость, грибы, вспаханное поле. А сейчас, проснувшись, я вижу свет в вышине, мир, устремленный ввысь, расчлененный, разделенный; вертикальный пейзаж — декорация Великого театра Вселенной; окутаны тучами старые башни на вершинах, в тени высоких смоковниц—дом, он стоит на самому краю утеса, где, кажется, ничто, созданное человеческими руками, не может удержаться. А горы растут. Растут, уходят в бесконечность, приближаются вновь, вот, кажется, совсем рядом и снова будто отскакивают назад, далеко-далеко, и вдруг оказываются справа от вас, и вы видите еще и еще уступы, еще объемы, причудливое нагромождение форм, стремнины, кудрявую зелень. Вот эта гора выглядывает из-за плеча той, а эта прячется, уходит, исчезает; теперь навстречу выступает еще одна, вся изрезанная, исчерченная светлыми линиями — тропинки, наверное, но людей нет> и я не знаю, широки эти дороги или узки, не знаю, куда они ведут, проложенные, наверное, тысячи лет назад неведомыми караванами... В древней легенде, быть может из Нартского эпоса , которую, посасывая трубку, рассказывал мне когда-то наш садовник, говорится о том, как кочевали люди, кони и кибитки: вставал день и меркнул, и вновь вставал, сияла луна и меркла, и вновь сияла, а они все шли, измученные, по бескрайним равнинам. И вот поднялся перед ними громадный горный хребет, и после многих лет пути по унылой, бесконечной степи — клевер да ветер, ветер да клевер — пали они, рыдая, на землю, потрясенные и восхищенные, перед вершинами, где обитали хозяева Видимого и Невидимого, творцы «Я» и Всего сущего. Остановились тысячи кибиток, 1 Нартовский (нартский) эпос— монументальный эпос кавказских народов, в основу которого лег древний аланский эпический цикл, восходящий к скифской эпохе VII—IV вв. до н. э. Бытует в двух формах — прозаической и стихотворной.— Здесь и далее примечания переводчиков. 24
что странствовали века, у подножия поросших кустарником склонов, лежали на вершинах тяжелые тучи, и тогда почуяли люди, как в предвестии весны бьется в их жилах кровь, услышали веление предков и принесли на плечах Старейшего- Мудрейшего, такого высохшего и древнего, что, когда говорил, казалось, будто это кости его стучат; знали люди, что надлежит им совершить обряд—кровью девы омыть землю, и возрыдали, и принесли в жертву Деву-избранницу, и вопили, скорбя о ней, раздирая свои одежды, и вплетались вопли в мелодию танца Плодородия, ибо этой кровавой ценой заплатили они за то, чтобы зазеленели побеги, зашумели колосья. Горько плакали люди... и мне тоже хочется плакать, пассажиры просыпаются, выходят из купе, сонные, растрепанные, мне хочется плакать, ведь я знаю, что эти горы — последняя преграда, граница, шлагбаум (еще один тоннель, последний, длинный черный колодец, прорытый в подножии горы, а горы с каждым километром становятся все выше и выше) между мною и им, я склонюсь к его изголовью, этот человек измучил меня, предал, я не могу простить ему его безумное бегство, его скрытность, но его боль, глубину и силу которой я еще не умею измерить, потрясает меня, потрясает до самого дна души, и мне хочется сказать ему те слова, что он читал мне когда-то из книги в темной обложке — «цвета ночи», говорил он,— которая всегда лежала на его рабочем столе: х Стремительней оленя, Где скрылся ты, единственно Желанный? И нет мне утоленья, И, мучимая раной, Ищу тебя, взывая неустанно1. Но вот слева явилось море — море — прямая противоположность величественной неизменности гор. Море, вечно танцующее на фоне гор — тоже вечной декорации. Море говорит со мною с детства, с колыбели знакомым языком, хотя там море, быть может, темнее, медлительнее, ленивее, волны неспешно лижут береговой песок, неспешно волочат камешки, и камешки с легким скрипом трутся один о другой. Но все равно и здесь и там —и 1 Стихи Сан-Хуана де ла Крус (1542—1591) — испанского богослова и выдающегося поэта, основателя монашеского ордена кармелитов. Перевод Б. Дубина. 25
когда приходилось мне слышать рев океана, словно поднимающийся со дна, или видеть, как вдребезги разбиваются серые волны о скалистые уступы Эльсинора, видеть мутный от водорослей прибой, тихую бухту или бурные валы — всегда вспоминала я простое стихотворение, в котором выразилось все это: «La mer, la mer, toujours recommencée» \ Но сейчас ждет меня загадочный, бесконечно длинный черный туннель, я не знаю, что будет со мной там, на другом его конце, и стихи о море приводят на память другие, в них — вопрос, самый для меня важный, глубокий, самый мой: «Любовь, а может, ненависть к себе? /Настолько рядом потайное жало./ Что подлинно под именем любым»1 2. И вот добрались до Серверы, конец пути; в начале его были: просторный перрон Эстасьон де Дос Релохес, шумные напутствия, поднятые кулаки... Мы пересаживались на другой поезд, шла проверка виз и документов, а возле окошечка—я возмутилась от всей души — стояли агенты Бургосского правительства; с равнодушным видом, словно пришли сюда от нечего делать, просто из любопытства, они записывали наши фамилии и адреса—видно, хотели пополнить полицейскую картотеку. Веселый дачный поселок — полосатые майки, парусиновые туфли, сандалии, соломенные шляпы, псевдоморские фуражки,— на террасах кафе пили анисовые аперитивы, итальянские вина, лимонады и оршады, читали газеты, однако кроссворды, скандальная хроника, рассказы о грабителях и детективах интересовали людей гораздо больше—ведь сюда приезжают, чтобы забыть все заботы! — чем ужасы, которые творились за горной