Весна священная — страница 44 из 102

несу по свету», и вдруг в одно прекрасное утро все кончается; юные облака розовеют над мокрыми, изуродованными, исковерканными обломками; лукавые, веселые, они делают вид, будто ничего не случилось, а может быть, просят прощения (нечего сказать, вовремя, будьте вы прокляты!) за содеянное накануне... Своевольно меняя цвета, переходя в один миг от мраморной неподвижности к необузданному бегу, они собираются внезапно на предзакатную мессу, и 1 Тьеполо, Джованни Батиста (1(596—1770) — итальянский художник и гравер. 207

плотный дождь тяжелыми, крупными, будто медные монеты, каплями изливается на землю, превращается в водяной смерч — «хвост», называют его крестьяне,— это пляшет Осаин Одноногий, а потом бог Огун набивает бронзовые подковы на копыта десяти тысяч коней бога Чанго, и они мчатся галопом — бешеный ураган летит по Карибскому морю, наводя страх на несчастных жителей островов, крути-верти, круши-ломай... Дома стоят без крыш, стены обвалились, королевские пальмы сбиты, словно кегли, и вот на следующий день появляются другие облака (конечно, сообщники тех, вчерашних), невинные, нарядные, они притворяются, будто совсем ни при чем, танцуют в нежно-розовом пастельном рассвете, они тоже просят простить им содеянное и щедро переливаются всеми цветами радуги, как на картинке в календаре, напоминают то стихи Уильяма Блейка, то звуки симфониона1; а в это время другие, более яркие, разноцветные, фантазеры и выдумщики, готовят великолепное, роскошное зрелище, тот, кто его увидит, забудет обо всем: закат солнца в золотых барочных завитках, видение святой Терезы, все пронизанное мерцанием огней, полет зеленых птиц, мгновенное неправдоподобное смешение сверкающих красок, как в индейских мифах — густо-синий, ярко-красный, цвет сапфира, топаза, цвета колибри, кетсаля, и знамена, тиары, маски, плащи, Бога. Дождей и Бога Ветров, как бы ожившие страницы древних манускриптов, в которых навсегда запечатлены наши светозарные космогонии. А когда, утомленный созерцанием бесконечности небес, я снова смотрел на город, не красота зданий, не вкус и мастерство трогали меня — Вера часто восторгалась то изящным гербом на фасаде, то барельефом, умело вплетенным в лепную гирлянду,— нет, я умилялся, глядя на юных невест, с бантами в волосах, в светлых платьях, с пухлыми детскими ручками, что покоились на вышитых подушках; каждый вечер можно было их видеть, словно в рамах, в окнах домов на тех странных улицах без стиля, без определенной архитектуры, этих девочек нельзя было назвать современными, они, кажется, существовали вне времени, неотделимые от улиц, не принадлежащих ни настоящему, ни будущему, там, между Гальяно и Беласкоаином; каждая терпеливо ждет, когда же придет наконец он, увидит ее, заметит, и тогда она подарит ему всю свою тайную нежность, всю скрытую жажду любви. «Таких вот невест рисовал Шагал»,— говорила Вера. Я же 1 Симфонион— механический музыкальный инструмент. 208

вспоминал стихи мексиканца Рамона Лопеса Веларде. (Тут, однако же, разница: я Шагала знал, а Вера Лопеса Веларде не знала, и может быть, именно благодаря тому, что я был свой в ее мире, а она чужая — в моем, я сам начал немного лучше понимать свою Америку, которая так долго казалась мне непонятной, гуманной...) Мы заходили в таверну, в харчевню, в погребок, в задней комнате всегда есть стол для постоянных клиентов, благоухающую супницу передают через окошко из кухни, где лежат агвиаты1 и латук, а рядом разбросаны луковицы, жаль, что ни один художник не написал подобного натюрморта, и я, удивляясь и смеясь над собой, читал Вере лекцию, даже целый курс лекций — тут была и методика, и диалектика, и система, все, что полагается,— о новых для нее кушаньях и красках, я сочинил пространную теорию касательно маланги1 2, изложил весьма глубокие идеи насчет ньяме 3, я проявлял чудеса эрудиции, употреблял ученую терминологию, я ораторствовал под звон вилок, сидя перед щербатыми тарелками, графином для оливкового масла и перечницей с острым мелким перцем. Я взобрался на кафедру и проповедовал свое учение: Ватель и Карем создали основы кулинарии, они были родоначальниками науки о соусах и приправах, Декартом и Мальбраншем кастрюль и сковород; в наше время с ними сравнить можно лишь автора великого трактата маэстро Проспера Монтанье, чье имя вошло в словарь Ларусса; вот он-то и есть подлинный Бергсон кастрюль, духовок и водяных бань, теоретик высокой кулинарной науки, его произведения чрезвычайно трудны для исполнения, требуют виртуозности, как, например, золотистые и жирные бриоши или слоеные пирожки, хрустящие, воздушные... Европа выработала метафизику кулинарии; воплощаясь в продуктах как в чистых сущностях, Разум, Логос превращает их в эмпирические акциденции, в пищу, и возникает своего рода феноменология пережевывания, слюноотделения, глотания. Но эта феноменология противоположна нашему принципу кулинарии, историческому и национальному; мы опираемся на обычаи и вкусы, сложившиеся в результате смешения рас, у нас каждая нация вносила в дело приготовления кушаний свой вкус, свои представления о том, что приятно. Вера старалась постичь, осознать и принять креольскую кухню, она изучала, пробовала, нюхала, одобряла и 1 Агвиаты — плоды, похожие на грушу, отличающиеся тонким вкусом. 2 Маланга — растение с. мучнистыми съедобными корнями. . 3 Ньяме — съедобное растение, ценится за свои вкусовые качества. 209

отвергала, но ощутить по-настоящему всю прелесть нашей еды оказалась все же не в состоянии — наслаждаться креольскими кушаньями может лишь тот, в чьих жилах течет кровь многих рас. Современная литература часто — слишком часто! — говорит о трагической «некоммуникабельности» человеческих существ. На мой взгляд, когда речь идет о любви, «некоммуникабельность» эта сводится к нулю — какой бы национальности ни были, к какому бы слою общества ни принадлежали мужчина и женщина, они всегда подчиняются вечному, всеобщему, вневременному зову страсти. Пресловутая «некоммуникабельность» может дать о себе знать, пожалуй, лишь когда, очнувшись от бурных объятий, они возвращаются к действительности, и вот тут сам акт принятия пищи вне привычной обстановки воспринимается ими по-разному: ее тянет к знакомым яствам, ей хочется осетрины, особого соуса, укропа, тминного хлеба, ей трудно понять, что такое положили ей на тарелку, он же — в данном случае я — едва откусит кусочек маниоки — она цвета слоновой кости, она благоухает, пронизанная волоконцами, которые тянутся, смоченные соком чеснока, и запах его, будто дым от кадильницы, проникает через нос в горло,— как все детство, вся юность встают перед глазами... В конце концов, я ведь креол, а наша кухня ведет свое начало вовсе не от древнеримского гурмана Апиция, нет, ее создатели испанский маркиз Вильена, великий магистр искусства разделки мяса, повар-дьявол, чью память так высоко чтил Великий Адмирал, а еще — принц Канкан Муса, повелитель африканских народов, касики всех моих родных островов, да корсары, нападавшие на берега; вот в чьих огромных глиняных горшках, во вселенских кастрюлях зачиналось триконтиненталь- ное варево, вобравшее в себя столь разные вкусы — тамаль1, альяка , морской угорь, ахьяко1 2 3... Я наблюдал, как Вера силится ощутить всю прелесть бониата4, такого покладистого, что годится во все кушанья, можно его и жарить—он и тут спорить не будет, уляжется, если его попросят, на горящие уголья, раскроет животик, чтобы положили туда масла, и будет счастлив, когда закутают его в сахарное одеяльце, он — нежный, капризный, переменчивый, настоящий хамелеон, я бы даже сказал порочный, когда отдается радостно в своей белой сахарной рубашке; совсем 1 Тамаль — вареная свинина со специями. 2 Альяка — пирог из кукурузной муки с мясом и специями. 3 Ахьяко — похлебка из овощей и мяса с перцем. 4 Бониат— один из видов батата. 210

иное дело — маланга, плотная, серая, суровая и неподкупная, она вылезает из земли неохотно, отдается такой, какая есть, в измятой одежде, одинокая, пахнущая сыростью, и странный вкус ее непонятен тем, кто не родился на нашей земле. Вера принудила себя — стала решительно есть ахьяко, это была самоотдача, самопожертвование, посвящение в рыцарство; благоразумно и терпеливо, словно вульгарных наглых родственников, принимала она размолотый маис, зеленый банан, почерневшее, древнее как мир вяленое мясо, копчености, прибывшие к нам на тех самых трех первых каравеллах; все это смешалось в одной кастрюле — вот вам еще одна иллюстрация к истории так называемого Нового Света—и служило пищей народам креольской расы (тут и местные земледельцы, и метисы, и разбойники из Мексики, и негры, и сыновья белого отца и черной матери, и язычники, и горцы, и колумбийцы, и туземцы, и цветные, и американские негры, и мулаты, и сыновья негра и индианки, и белые, и «желтые дьяволы», терсероны, квартероны, квинтероны, вырожденцы и как их только не называли везде и всюду...), их привозили, чтоб воевать, чтоб расположить кого-то к себе, чтоб нанести поражение, чтоб освободить колонизованные земли, чтобы, в конце концов, завоевать самих завоевателей, чересчур уверенных в прочности своих завоеваний, и очень часто кончалось тем, что завоевателей сбрасывали в море, туда, откуда они явились. Солонина в приморских тавернах, кукурузные початки, твердые, торчащие будто шипы, нежные коренья — все это символы нашей земли, и я пытался объяснить, растолковать свой мир той, что была рядом со мною в этот новый период моего существования, когда я отдыхал, нашел пристанище, вернулся домой... Вера, на мой взгляд, слишком уж восхищалась прекрасными старыми дворцами на Ломбильо, Альдаме, Педросе, на Соборной площади— история, с которой они связаны, была как-то ей знакома; тогда я решил не ходить больше с ней по улицам (прежде мы ходили, ходили, ходили без конца, до изнеможения), теперь мы садились в автобусы, я читал надпись на щитке и старался сесть в автобус, который идет куда-нибудь подальше; мне хотелось, чтобы Вера прониклась поэзией тихих улиц, дальних предместий, где старые крыши словно колышутся в колыбели времен, виднеются древние постоялые дворы и деревянные домики, выцветающие под майскими ливнями, где — на Арройо Аполо, Эль-Кальварио, Эль-Которро, Хесус-дель-Монте, Гуанабакоа — колоннады превращаются постепенно в покосившиеся столбы, стоят, лишенные прежнего величия, облупившиеся, словно уста211