жением —испанского традиционного театра, его чрезмерно патетической декламации. Они говорили естественно, с увлечением, с подъемом, но без напыщенности и ложного пафоса. Получалось удивительное зрелище: персонажи Эсхила действовали среди классических колонн на фоне пальм, и грязные ауры медленно кружили над ними, быть может, привлеченные трупами героев трагедии; вокруг суетились негры-плотники с пилами и молотками, доканчивали последние декорации, раздавались над непогребенным телом Полиника душераздирающие вопли, и греческие стихи, повторенные десятки раз, казались на удивление современными, словно трепетали в них все наши страдания и заботы. «Ой, ой, ой, ой!/Грохот повозок, ой, слышен у стен уже./Гера-— царица!/Оси колес скрипят. Ободы шаркают»1,— произносил хор, и я думал о танковых дивизиях, входящих во Францию, а Вера сжимала мою руку, когда слышалось: «Трепет полей родных, взрытых гоньбой коней, /В уши вонзился, ой! Топот гремит, растет! /Так о порог камней хлещет, клубясь, падун»/1 2... «Семь против Фив» имели такой успех, что режиссер решился поставить вещь, еще более трудную—начали репетировать «Ифигению» Гёте. Теперь мы то и дело слышали рыдающий голос: «...Изгнанница стоит /Перед тобой в смущенье. Ведь искала /Она лишь крова—и его нашла»,— и жена моя взглядывала на меня. «Чужбина разве родиною станет?» — спрашивала дочь Агамемнона. И Аркад (я) отвечал: «Чужбиной стала родина тебе». А Ифигения: «Поверь, дышать—еще не значит жить»/... Без пользы жизнь — безвременная смерть »3. «Мы можем сделать жизнь полезной, если будем трудиться»,— говорил я Вере, ибо меня восхищало трудолюбие этой молодежи; еще вчера они были такими легкомысленными, так любили танцевать гуарачу, казалось, одного только им и надо — плясать на площадке, увешанной гирляндами цветных лампочек под отвратительные звуки радиолы, благо их у нас теперь полно, либо пьянствовать, тянуть да тянуть без конца белый ром или выдержанное вино; и вот эти-то ребята сумели перенестись душою в древнюю Элладу, потом — в пещеру Сехисмундо («Жизнь есть сон»4), а теперь решились, наконец, взяться (в добрый час, театр Мольера воистину живет на всех широтах) за «Тартюфа». Самый большой успех имела 1 Эсхил. Семь против Фив. Перевод А. Пиотровского. 2 Там же. 3 Гёте. Ифигения в Тавриде. Перевод Н. Вильмонта. ’ 4 Пьеса великого испанского драматурга Кальдерона (1600—1681). 239
знаменитая сцена, где Оргон сидит, спрятанный под столом; не знаю почему, некоторые стихи вызывали в моем представлении тех французов, что возлагали жалкие свои надежды на «спасение западной культуры» с помощью старого пораженца Петэна в потрепанном маршальском мундире: «Великий государь столь милостив был к вам, /Что тотчас вы должны припасть к его стопам./ Да. Верно сказано. И, преклонив колени, /Я мудрость восхвалю его благих решений»1. Во время Французской революции эти стихи изъяли из комедии... Успех университетского театра чрезвычайно воодушевил Веру. Там свершилось чудо — веселые беззаботные студенты превратились в героев Эсхила, Гёте и Кальдерона, среди студенток нашлись прирожденные актрисы. Но ведь и среди ее учениц немало таких, что наделены от природы большими способностями, и жена моя задумала интересное дело. Она решила поставить балет на музыку «Карнавала» Шумана. Короткие эпизоды, отделенные один от другого, давали начинающим балеринам возможность показать свое искусство; при всем врожденном таланте они не смогли бы еще справиться, например, с адажио или па-де-де, требовавшими серьезного владения техникой. Итак, в то время как на университетском холме можно было видеть Антигону, Фоанта-царя Тавриды, Ореста и Пилада, Сехисмундо, Басилио и Клотальдо, Эльмиру, Дорину и Обманщика, в Ведадо, на Третьей улице Евсебий, Флорестан, Киарина, Эстрелла, Арлекин, Панталоне и Коломбина кружились целыми днями то быстро, то медленно в «Благородном вальсе» и в «Немецком», и все сливалось, наконец, в едином порыве — начинался финальный радостный «Марш Давидсбюндлеров»... «Раз, два, три... раз, и два, и три, раз, и-и-и два, и-и-и три... В такт... Не отставать... Опусти плечи... Не делай похоронную физиономию... А ты выплюнь сию минуту эту гадость... Наверняка, американская выдумка... Разве можно танцевать, жуя чингон1 2... Словно корова, которая жует жвачку... Выброси за окно... Теперь иди в центр... Повторим «Благородный вальс»... Встали в позицию... Начали...» Но вскоре я покинул прелестный «Карнавал» ради книг. Они заняли все стены, добрались до самого верху и больше уже не умещались в нашей маленькой комнате рядом с танцевальным классом. К тому же некоторые ученицы являлись на занятия по 1 Мольер. Тартюф, или Обманщик. Перевод Мих. Донского. 2 Искаженное англ, chewing gum— жевательная резинка. 240
вечерам, когда я возвращался из университета—приходилось пользоваться черным ходом, чтоб не показаться нескромным; девушки, мои племянницы и их подружки, окончив занятия (а работали они, надо сказать правду, старательно и с увлечением, чего я вовсе не ждал, поскольку мамаши с ранних лет заставляли их заниматься глупостями, то есть приобщали к так называемой «светской жизни»), стягивали пропитанные потом collants1, плотные шерстяные чулки, снимали tutu1 2 и, будто спортсмены из раздевалки стадиона, бежали, голые, в душевую (Вера, сокративши наше жизненное пространство, установила четыре душа), с наивным бесстыдством демонстрируя едва намеченную детскую или высокую, вполне сформировавшуюся юную грудь, а также и все остальное. Каждый вечер, пройдя через кухню, я вынужден был запираться в нашей тесной комнате и сидеть до тех пор, пока не уйдет последняя ученица. Мне это надоело; и, чтобы каждый из нас получил возможность без помех сосредоточиться на своей работе, я приобрел квартиру, о какой мечтал еще в ранней юности: несколько комнат, расположенных анфиладой в мезонине, в старом городе неподалеку от древней площади Капитания Хенераль; получился очень милый pent-house3 с видом на порт, Морро и крепость Ла-Кабанья. В лавках старьевщиков и ломбардах на улице Анхелес я раздобыл огромный шкаф в колониальном стиле с большущими зеркалами и барочными консолями — в таком шкафу только кринолины хранить,— кресла с резными спинками красного дерева, лампы и люстры с разноцветными хрустальными подвесками и даже старомодные качалки с решетчатыми сиденьями и выжженным на деревянных спинках рисунком. Каждая вещь была по-настоящему стильной, прежние владельцы заменили ее, по-видимому, дешевой американской «функциональной» мебелью либо «столовым гарнитуром», грубо подделанным под Возрождение, из тех, которые у нас в народе зовутся «Испанская грусть»... Школа по-прежнему оставалась в Ведадо, там Вера работала, а жили мы теперь в мезонине старинного дворца; здесь уместились и мои два чертежных стола, и книжные полки; на террасе мы принимали друзей или просто сидели, ожидая, когда подует знаменитый бриз из Кохимара, его дыхание ощущалось вечером, после девятичасового пушечного залпа; иногда мы смотрели, как 1 Трико (франц.). 2 Балетные пачки (франц.). 3 Здесь: мезонин (англ.). 241
входят в порт большие роскошные туристские пароходы, ярко освещенные, с оркестром, играющим на корме; они возникали из темноты, сверкая гирляндами разноцветных огней, мачты высились, будто громадные рождественские елки — изукрашенные, переливающиеся, на верхушке трепетали в лучах прожекторов флаги и вымпелы. «Людей, которые путешествуют на этих пароходах, война, видимо, нисколько не беспокоит»,— говорила Вера. «Вероятнее всего,— отвечал я,— они на ней наживаются. Для одних — ужас, а для других — выгодное дельце». В это время мы узнали, что ситуация, которая так меня мучила, изменилась внезапно и резко — между Россией и Германией началась война. Прошел месяц, фашисты взяли Смоленск. Потом пал Киев. «Они, конечно, разрушили дворцы, церкви, всю старину, что жила со времен Ярослава Мудрого»,— рыдала Вера. В августе началась блокада Ленинграда... «Океан отделяет нас от Европы,— говорила Вера. Она видела, как все больше и больше тревожит меня происходящее: — И уж раз мы здесь, лучшее, что нам остается, это предоставить старой Европе со всеми ее конфликтами гнить и окончательно губить себя. Нет мне больше дела до ее трагедий! Предпочитаю трагедии Эсхила и Гёте в университетском театре». (В это время в университетском дворике шли репетиции — Гекуба рыдала над развалинами Трои...) И тут будто взрывом оглушила Гавану новая весть: японские самолеты бомбят Пирл-Харбор.
IV ...упало при дороге... а иное упало на добрую землю и взошед принесло плод сторичный. Евангелие от Луки 21 Я всегда особенно любил старую Кальсаду-де-ла-Рейна, широкой дорогой идет она вверх от украшенной перьями Индианки, что стоит над белым фонтаном с четырьмя дельфинами, к королю Карлу Третьему, с изъеденным плесенью носом, в мраморной горностаевой мантии; величественно высится он между Земным шаром масонской ложи и острой стрелой неоготической церкви Сердца Христова. С новой радостью проходил я в то утро мимо Индианки, глядел на прекрасную ее грудь, мимо монарха, что позировал Гойе, и со мной вместе смотрели на них Флорестан, Евсебий и Киарина, потому что в ближайшем нотном магазине я купил два экземпляра «Карнавала» Шумана (они необходимы были Вере для работы); задумавшись, я чуть не сбил с ног какого-то человека—«Прошу прощенья!»... Прохожий вгляделся в меня и вдруг кинулся мне на шею, принялся обнимать, хлопать по спине. Насилу я вырвался, глянул ему в лицо и застыл, полный радостного изумления, не веря своим глазам. «Ну, конечно, все ясно. Ты, разумеется, был уверен, что я сыграл в ящик. Так нет же, братец, нет и нет! Вот он я, жив-здоров и хвост морковкой. И труба со мной, как положено». Я, в самом деле, думал, что Гаспар убит или пропал без вести во время разгрома, которым кончилась война, наша война. Мы зашли в первое попавшееся кафе, Гаспар стал рассказывать горестные свои приключения — все, что случилось с ним потом; он был веселый как прежде, не терял чувство юмора, это и помогло ему вынести твердо самые тяжкие испытания и унижения. Да. Он покинул Испанию с последними республиканскими частями; после роспуска Интернациональных бригад выдал себя за андалузца (акцент похож, кожа смуглая) и с разрешения командира, 243